Путник на краю поля

Николай КОНЯЕВ

Содержание

Ему было шесть лет, когда умерла мать и его отдали в детдом. Шестнадцать, когда он поступил кочегаром на тральщик. Он служил в армии, вкалывал на заводе, учился... На тридцать втором году жизни впервые получил постоянную прописку, а на тридцать четвертом — наконец-то! — и собственное жилье: крохотную однокомнатную квартирку. Здесь, спустя год, его и убили...

Вот такая судьба.

Первую книгу он выпустил в шестьдесят пятом году, а через двадцать лет его именем назвали улицу в Вологде. Н. Рубцову исполнилось бы всего пятьдесят, когда в Тотьме ему поставят памятник.

И это тоже судьба.

Как странно несхожи эти судьбы... И как невозможны они одна без другой!

1

«Николай Рубцов — поэт долгожданный. Блок и Есенин были последними, кто очаровывал читающий мир поэзией— непридуманной, органической. Полвека прошло в поиске, в изыске, в утверждении многих форм, а также— истин... Время от времени в огромном хоре советской поэзии звучали голоса яркие, неповторимые. И все же — хотелось Рубцова. Требовалось. Кислородное голодание без его стихов — надвигалось...»

«Стихи его настигают душу внезапно. Они не томятся в книгах, не ждут, когда на них задержится читающий взгляд, а, кажется, существуют в самом воздухе. Они, как ветер, как зелень и синева, возникли из неба и земли и сами стали этой вечной синевой и зеленью...»

«Стихи Рубцова выражают то, что невыразимо ни зримым образом, ни словом в его собственном значении... Образ и слово играют в поэзии Рубцова как бы вспомогательную роль, они служат чему-то третьему, возникающему из их взаимодействия».

Эти высказывания Г. Горбовского, А. Романова, В. Кожинова — лучшее свидетельство тому, как непрост разговор о поэзии Рубцова. Едва исследователь пытается выразить ее суть, как тут же, отказываясь от литературоведческой терминологии, вынужден оперировать понятиями и категориями самой жизни.

Обманчива простота рубцовской лирики.

Судите сами... Рубцов словно бы специально пользуется неточными определениями. «Там, за расхлябанным следом», «ее пустынные стога», «в деревне мглистой», «распутья вещие»... Что это? Языковая небрежность? Или это поиск подлинного, соответствующего стиховой ситуации смысла, освобождение живой души слова из грамматико-лексических оков?

Или другой пример... Наверное, ни у кого из поэтов не найдется столь многочисленных повторов самого себя, как у Рубцова. Кажется, он забывал созданные и уже зафиксированные в стихах образы, многократно повторяя их в новых стихах:

Скачут ли свадьбы в глуши потрясенного бора,

Мчатся ли птицы, поднявшие крик, над селеньем,

Льется ли чудное пение детского хора,—

О моя жизнь! На душе не проходит волненье...

(«У размытой дороги»)

Как просто в прекрасную глушь

                                                 листопада

Уводит меня полевая ограда,

И детское пенье в багряном лесу...

   («Жар-птица»)

 

Словно слышится пение хора,

Словно скачут на тройках гонцы,

И в глуши задремавшего бора

Все звенят и звенят бубенцы...

  («Тайна»)

 

И пенья нет, но ясно слышу я

Незримых певчих пенье хоровое...

  («Привет, Россия...»)

 

Скачет ли свадьба в глуши потрясенного бора,

Или, как ласка, в минуты ненастной погоды

Где-то послышится пение детского хора,—

Так — вспоминаю — бывало и в прежние годы!

   («Скачет ли свадьба...»)

Все эти «свадьбы», эти «хоры», рассыпанные по стихам Рубцова, право же, сразу и не перечислишь. Что это? Самоповтор? Или «причастность к тому, что, в сущности, невыразимо»? Ведь появление знака приближающихся потусторонних сил столь же естественно и обычно в поэзии Рубцова, как дуновение ветра или шум осеннего дождя, и поэтому даже и не осознается как повтор...

Еще более загадочной выглядит взаимосвязь поэзии Рубцова и его жизни. По его стихам точнее, чем по документам и автобиографиям, можно проследить его жизненный путь. Но дело не только в этом. Конечно, многие настоящие поэты угадывали свою судьбу, легко заглядывали в будущее, но в Рубцове провидческие способности были развиты с такой необыкновенной силой, что, когда читаешь написанные им незадолго до смерти стихи:

Я умру в крещенские морозы.

Я умру, когда трещат березы,—

охватывает жутковатое чувство нереальности. Невозможно видеть вперед так ясно, как видел Рубцов. Хотя — сам Рубцов говорил: «Мы сваливать не вправе вину свою на жизнь. Кто едет, тот и правит, поехал— так держись!» — отчего же невозможно? Очень даже можно, если учесть, что Рубцов и жил так, как будто писал самое главное свое стихотворение, и, совершенно точно зная финал, ясно представляя, что ждет впереди, даже не пытался что-либо изменить... Потому что не прожить свою жизнь, не пройти до конца назначенный ему Путь он не мог, да и не хотел...

2

О родителях Николая Рубцова известно немного. Отец поэта — Михаил Андриянович Рубцов родился в деревне Самылково на Вологодчине. Работал он продавцом в сельпо. В двадцать первом году женился на Александре Михайловне. В Самылкове родились первые их дети — три дочери: Рая, Надежда, Галина — и сын Альберт. Николай Рубцов был пятым ребенком в семье и родился уже в Емецке Архангельской области. Михаил Андриянович, вступивший в начале коллективизации в партию, работал там начальником ОРСа местного леспромхоза. Было тогда ему тридцать шесть лет.

Дом, где родился Рубцов, сохранился— красивое, с огромными окнами (в каждой раме по шестнадцать стекол) здание. Но у самого Рубцова о Емецке остались очень смутные воспоминания.

«Первое детское впечатление,— рассказывал он,— относится к тому времени, когда мне исполнился год. Помню: снег, дорога, я на руках у матери. Я прошу булку, хочу булку, мне ее дали. Потом я ее бросил в снег. Отца помню. Мать заплакала, а отец взял меня на руки, поцеловал и опять отдал матери... Оказывается, это мы отца провожали. Его забрали, так мы с ним прощались. Это было в Емецке в начале 37-го. Отца арестовали, ну, как многих тогда. Он год был в тюрьме, чудом уцелел... Отцу сообщили среди ночи, что он свободен. Он сначала не поверил, а потом собираться стал. Ему писем насовали, чтоб передал на свободе родственникам. Выпихнули его за ворота в глухую ночь, на улице мороз, а он в одном пиджаке и идти далеко. Ну, отец у нас крепкий был, ходовой мужик. Тетка потом мне рассказывала, отцова сестра, она тут, в Вологде, жила. Говорит: «Смотрю утром в окошко, вроде Миша бежит, ожигается, в одном-то пиджачке да по морозу-то...»

Этот рассказ Николая Рубцова был записан Д.— женщиной, сыгравшей роковую роль в его жизни. И даже допуская, что он записан предельно точно, полностью, безусловно, доверять ему нельзя. Смущает нестыковка деталей. Если отца забрали в январе, то отчего же на нем был только один пиджак? Должно было бы иметься и пальто... В этом рассказе Рубцов верно передает лишь свои ощущения: «прошу булку, хочу булку... бросил в снег», а вся сюжетная канва явно заимствована из каких-то других впечатлений, и прекрасный рассказ тетки о том, как прибежал морозным утром в одном пиджачке Михаил Андриянович, явно относится к какому-то другому эпизоду из жизни отца поэта.

Так или иначе, но пока не удается выяснить, за что арестовали Михаила Андрияновича и арестовывали ли его вообще. Во всяком случае, вернувшись— если следовать рубцовской версии— из тюрьмы, Михаил Андриянович сразу пошел на повышение. Его перебросили в Няндомское райпо.

Няндома запомнилась Николаю Рубцову особенно остро. В этом небольшом городке, в доме, стоящем почти вплотную к железнодорожной насыпи, на его глазах умерла старшая сестра— Надежда (Рая скончалась еще до рождения Николая). Надежду он любил. Ей было шестнадцать лет. Живая, общительная, она изменилась как-то в одночасье. Съездила с подругами в какую-то деревню на сельхозработы, простудилась и заболела менингитом. Он помнил, как мучительно переносила она нестихающую боль и, когда заговаривали с ней, отворачивалась к стене. Надю хоронили, как комсомолку. Рубцов запомнил красный гроб, множество венков, скопление народа... На всю жизнь осталась в нем боль этой утраты, всю жизнь считал он, что, если бы Надежда не умерла так рано, не было бы и в его жизни того безысходного сиротства, через которое предстояло пройти ему.

Все воспоминания Рубцова о жизни в Емецке и Няндоме почерпнуты нами из записок Д. и более нигде, кажется, не встречаются. Ни в стихах, ни в письмах, ни в разговорах с друзьями не вспоминал Рубцов о той жизни, словно бы это и не его была жизнь, а его началась только в Вологде...

14 января 1941 года Михаил Андриянович Рубцов, как записано в его учетной партийной карточке, выбыл из Няндомы в Вологодский горком партии.

В Вологде Рубцовы поселились на улице Ворошилова, недалеко от Прилуцкого монастыря, в который еще недавно свозили со всей области раскулаченных мужиков...

Николаю было четыре года. Он еще не мог понять, какие взаимоотношения существуют между родителями, что связывает их. Запомнил всего лишь фразу:

— Александра, кипяточку!— кричал отец, усаживаясь за стол.

В рассказе «Дикий лук», передавая атмосферу тех лет, Николай Рубцов попытался нарисовать характер отца. Рассказ написан уже после смерти Михаила Андрияновича, и, читая его, видишь, как пересекаются в этой небольшой зарисовке два взгляда: ребенка— в еще неясное, туманное будущее— и усталого, измотанного жизнью поэта, как бы усмехающегося своему детскому неведению...

«Давно это было. За Прилуцким монастырем на берегу реки собрались мы однажды все вместе: отец, мать, старшая сестра, брат и я, еще ничего не понимающий толком. День был ясный, солнечный и теплый. Всем было хорошо. Кто загорал, кто купался, а мы с братом на широком зеленом лугу возле реки искали в траве дикий лук и ели его. Неожиданно раздался крик: «Держите его! Держите его!» И тотчас я увидел, что мимо нас, тяжело дыша, не оглядываясь, бежит какой-то человек, а за ним бегут еще двое.

— Держите его!

Отец мой быстро выплыл из воды и, в чем был, тоже побежал за неизвестным. «Стой! — закричал он.— Стой! Стой!» Человек продолжал бежать. Тогда отец, хотя оружия у него никакого не было, крикнул вдруг: «Стой! Стрелять буду!»

Неизвестный, по-прежнему не оглядываясь, прекратил бег и пошел медленным шагом...»

Михаил Андриянович Рубцов был типичным ровесником нашего века. На единственной сохранившейся фотографии он стоит в белой косоворотке— бравый, знающий себе цену деревенский парень. Если бы не революция, он бы стал оборотистым сельским лавочником, быть может, выбился бы в купеческое сословие, и его жизнь сложилась бы разумно и полезно для себя и для других. Фотография сделана в начале двадцатых, и во взгляде смотрящего на нас Михаила Андрияновича сквозит вера в разумность и полезность будущей жизни. Этот человек даже не догадывается, что ему всего через несколько лет предстоит заняться коллективизацией, вступить в партию; насилуя и корежа душу, делать то, чего он никогда бы не стал делать, если бы не оказалось под угрозой благополучие собственной семьи.

Михаил Андриянович сделал свой выбор. Когда кремлевские вожди — все эти бухарины, рыковы, кагановичи, Хрущевы— безжалостно погнали на голодную смерть миллионы русских мужиков, Михаил Андриянович примкнул к победителям и без сожаления покинул обворованную, обескровленную деревню, чтобы определиться на сытую, хлебную должность в новом, теперь уже полностью подвластном кремлевской нечисти мире. И он, должно быть, исправно служил хозяевам, коли, несмотря на отсутствие образования, потихоньку рос в должностях, а на пятом десятке даже выдвинулся в круг областной номенклатуры. Типичный маленький начальник-отец и в рассказе Рубцова ведет себя очень типично. Не задумываясь, вылезает из реки и «в чем был» устремляется в погоню за неизвестным. Зачем? Да затем, что годами службы новым хозяевам жизни выдрессирован он на погоню. И его крик: «Стой! Стрелять буду!» — подлинный, из тех лет крик. Это же беспорядок — кто-то посмел убежать. И неважно, что оружия у преследователя нет, неважно, что в погоню он устремился голым. Социальные роли и преследователем, и преследуемым осознаются настолько отчетливо, что оружие и не требуется, они оба знают магическую силу слов: «Стой! Стрелять буду!» Беглец вынужден покориться. Он прекратил бег, даже и не оглянувшись, чтобы проверить — насколько реальна угроза...

«Все это поразило меня...—тридцать лет спустя напишет поэт Рубцов.— И впервые на этой земле мне было не столько интересно, сколько тревожно и грустно. Но... давно это было».

Приходится только гадать, как сложилась бы судьба Николая Рубцова, не потеряй он рано семью. Но судьба сложилась так, как она сложилась, и, словно отблеск высшей справедливости,— именно в Николе 1 ,  всего-то несколько десятков километров, если считать по прямой, от деревни Самылково— открылась Николаю Рубцову простая, как бы искупающая в своем постижении все отцовские грехи и предательства истина:

С каждой избою и тучею,

С громом, готовым упасть,

Чувствую самую жгучую,

Самую смертную связь.

Та истина, на осознание которой в нашей стране ушло два поколения, та истина, которую не уставал повторять Рубцов всю свою жизнь...

Не порвать мне мучительной связи

С долгой осенью нашей земли,

С деревцом у сырой коновязи,

С журавлями в холодной дали...


3

26 июня 1942 года внезапно умерла Александра Михайловна Рубцова. В последнее время она иногда жаловалась на сердце, но мысль о смерти никому из близких и в голову не приходила.

Все случилось неожиданно. Николай вместе с братом возвращались из кинотеатра. «Возле калитки нашего дома нас остановила соседка и сказала: «А ваша мама умерла». У нее на глазах показались слезы. Брат мой заплакал тоже и сказал мне, чтоб я шел домой. Я ничего не понял тогда, что. такое случилось...»

Эти события нашли отражение в стихотворении «Аленький цветок»:

Домик моих родителей

Часто лишал я сна, —

Где он опять, не видели?

Мать без того больна—

 

В зарослях сада нашего

Прятался я, как мог.

Там я тайком выращивал

Аленький свой цветок...

 

Кстати его, некстати ли,

Вырастить все же смог...

Нес я за гробом матери

Аленький свой цветок.

Рубцов потерял мать в том возрасте, когда чувство самосохранения и любовь к матери еще не разделены, когда человек ощущает мать как часть самого себя, и поэтому не надо обманываться кажущейся сентиментальностью стихотворения, написанного, кстати, уже зрелым поэтом. Нет, это не слащавое сюсюканье, а точная память о душевном смятении, охватившем ребенка. Разрастаясь, аленький цветок заполнил «красными цветами» зрелую лирику— едва ли кто из русских поэтов так много писал о матери, как Рубцов...

Но это потом, годы спустя, а тогда, в сорок втором, судьба, словно бы посчитав, что семейного тепла будущему поэту уже достаточно отпущено для жизни, торопливо разрушает рубцовский дом.

Через два дня умирает самая младшая сестра — полугодовалая Надежда Рубцова. Отец— он уже получил повестку на фронт — зовет свою сестру Софью Андрияновну помочь в беде: надо спасать ребят.

Мать умерла.

Отец ушел на фронт.

Соседка злая не дает проходу.

Я смутно помню утро похорон

И за окошком скудную природу...

В стихах чуть-чуть смещены события, но причина — не забывчивость поэта. В повествовательной логике не сходятся и не могут сойтись те беды, что обрушиваются в эти дни на мальчика. Сразу же за смертью сестры разыгрывается новая трагедия. Тетка забирает старших детей— Галину и Альберта — к себе 2 , а младших — Николая и Бориса — ожидает Красковский дошкольный детдом.

Софью Андрияновну можно понять: у нее— свои дети, и идет война. Она и так сделала все, что могла... Каждый ли способен на такое — взять двоих чужих детей? И наверняка взрослый Рубцов понимал это... Но что чувствовал шестилетний ребенок? Горе раннего сиротства, осознание собственной несчастливости захлестывали его. Ведь более легкая участь досталась другим! И тем мучительнее, тем болезненнее рана, что о новой беде приходится молчать. Если и пытался жаловаться шестилетний мальчишка, то в ответ встречал неприязненное недоумение: зависть— качество, неприятное даже в ребенке. Молча, таясь от всех, предстояло шестилетнему Рубцову пережить эту, кажется, достойную пера Шекспира драму, когда не ты выбираешь свою несчастливую судьбу, а тебе ее выбирают. И оттого, что выбирают самые близкие, самые родные люди,— еще тягостней, еще больней... Тогда-то и наползают в душу поднимающиеся из-под земли сумерки:

Откуда только —

Как из-под земли! —

Взялись в жилье

И сумерки, и сырость...

Но вот однажды

Все переменилось,

За мной пришли,

Куда-то повезли.

В   Краскове— раньше в этой усадьбе жил писатель Гаршин— Николаю Рубцову предстояло пережить еще одну трагедию. 20 октября 1943 года вместе с группой детей, вышедших из дошкольного возраста, его отправляют в Никольский детский дом под Тотьмой. Младший брат остался в Краскове. Рвалась последняя ниточка, связывающая Николая с семьей, с родными...

Я смутно помню позднюю реку,

Огни на ней, и скрип и плеск парома,

И крик «Скорей!», потом раскаты грома

И дождь... Потом детдом на берегу.


4

Тотьма... Устье Толшмы... Древняя, овеянная легендами русская земля. Здесь творил чудеса святой Андрей Тотемский. Летописи рассказывают, он стоял возле храма в снегу, по обыкновению босой, и молился. И увидели его «сибирския страны варварского народа людие» и их старейшина— слепой Ажбакей. Обратился он к блаженному с мольбой о помощи. Андрей испугался и убежал, но Ажбакей не растерялся. Пал на колени, и водой, что, натаявшая, стояла в следе святого, умыл лицо. И тут же прозрел.

Едва ли Николай Рубцов слышал это летописное предание. Он не отличался особой религиозностью. Да и где мог услышать эту историю? В детдоме? В техникуме? Но тогда откуда же словно бы воскрешающие образы древнего предания стихи?

Я шел, свои ноги калеча,

Глаза свои мучая тьмой...

— Куда ты?

— В деревню Предтеча.

— Откуда?

— Из Тотьмы самой...

Может быть, сама здешняя земля настраивает людей на один и тот же лад, независимо оттого, сколько столетий разделяет умеющих вслушиваться в ее голос сограждан?

Сюда, в устье Толшмы, и привезли в 1943 году семилетнего Николая Рубцова. Лошадь за детьми, разумеется, не прислали, и двадцать пять километров по разбитой дороге под злым осенним дождем малыши шли пешком. Когда добрались до интерната, там уже спали.

«Вдруг голоса откуда ни возьмись! Топот за окнами и хлопание двери... Антонина Алексеевна Алексеевская, воспитатель младшей группы, с мокрыми волосами и с крапинками дождя на плечах проталкивает вперед присмиревших гостей.

— Ребята, это ваши новые друзья. Они протопали от пристани пешком. Двадцать пять километров. Прямо с парома, без передышки...

Алексеевская держала в руках список. Вычитывала фамилии.

— Коля Рубцов! Ложись на эту кровать. Мартюков, подвинься.

Без единого слова, но со светом в глазах шел черноглазый мальчишка...»

Эти воспоминания сотрудника великоустюжской газеты «Советская мысль» Анатолия Мартюкова интересны еще и тем, что дают первый из известных нам портретов будущего поэта. Конечно, можно только гадать, откуда— из октябрьской ночи сорок третьего года или из рубцовских стихов — этот «свет в глазах»? Но есть в воспоминаниях Мартюкова и то, что невозможно придумать,— тот семилетний Рубцов, все еще по-детски доверчивый, надеющийся на ласку, на привет и вместе с тем уже настороженный, все время готовый к любой неожиданности.

«— А тебя зовут Толей,— тихо утвердил он». (Не сказал, не усмехнулся, а именно, как бы даже безразлично, «утвердил».)

В одной этой фразе сказался опыт годичного пребывания в детдоме. Рубцов еще ничего не знает о своем соседе по койке, но надо с первых же слов заинтересовать будущего товарища, «утвердить» себя.

«— А как ты узнал? (И искуса как-то заинтриговать нового приятеля не возникало в Рубцове.— Н. К.)

— На дощечке написано...»

Диалог очень точный и напряженный. Так может говорить человек, уже хорошо познакомившийся с невеселой детдомовской «наукой». А сколько ее еще было впереди?

Как вспоминает Антонина Михайловна Жданова, воспитательница младшей группы, в которую попал Рубцов, жили тогда в детдоме очень трудно. В спальне иногда  было холодно. Не хватало постельного белья. Спали на койках по двое. Рубцов — вместе с Анатолием Мартюковым. Дети со всем смирились. Ни на что не жаловались.

При детдоме было свое подсобное хозяйство, работали все, в том числе и младшеклассники. Особенно тяжело приходилось летом— заготавливали сено, работали на огороде, собирали грибы, ягоды, лекарственные травы. Зимой становилось полегче, но зато и тоскливей. По ночам в лесу, возле деревни, выли волки... В коридоре, возле двери, стояла большая бочка с кислой капустой. Запах ее растекался по всему дому...

Когда читаешь воспоминания о Рубцове, порою начинает казаться, что стихи самого поэта звучат как бы в ответ на эти воспоминания, спорят, не соглашаются с ними.

Вот, например, Евгения Буняк пишет: «Годы были трудные, голодные, поэтому мало помнится веселого, радостного, хотя взрослые, как только могли, старались скрасить наше сиротство. Особенно запомнились дни рождений, которые отмечали раз в месяц. Мы с Колей (Рубцовым.— Н. К.) родились оба в январе, поэтому всегда сидели за столом в этот день рядом, нас все поздравляли, а в конце угощали конфетами, горошинками драже. Как на чудо, смотрели мы на эти цветные шарики».

Об этих днях сам Рубцов писал позднее так:

Вот говорят, что скуден был паек,

Что были ночи с холодом, с тоскою,—

Я лучше помню ивы над рекою

И запоздалый в поле огонек.

 

До слез теперь любимые места!

И там, в глуши, под крышею детдома,

Для нас звучало как-то незнакомо,

Нас оскорбляло слово «сирота».

Разница поразительная. Евгения Буняк вспоминает детдомовский нищенский быт (а жили действительно очень плохо... В обед воспитанникам полагалось пятьдесят граммов хлеба и тарелка бульона, и они воровали турнепс и пекли его на кострах. Не было и обуви. До 1946 года детдомовцы, стуча, ходили в башмаках с деревянными подошвами...), но для Рубцова и нищета, и голод существуют как бы на втором плане. «Я лучше помню...»— говорит он, и это не поза. И нищету, и голод для него заслоняло осознание собственной несчастливости, своей несчастливой избранности. И поэтому-то, едва коснувшись бытовых трудностей, он сразу начинает говорить в стихах о главном для себя. К сожалению, стихи Рубцова очень часто толкуются в духе обычной поэтической риторики, и строка: «Нас оскорбляло слово «сирота»— выдается порою за утверждение некоей особой, домашней атмосферы, что существовала в Никольском детдоме, атмосферы, в которой дети якобы и не ощущали себя сиротами. Подобное толкование лишено малейших оснований. Стихотворение «Детство», как и большинство рубцовских стихотворений, предельно конкретно, и не нужно выискивать какой-то переносный, не вложенный в его строки смысл.

В Никольском детдоме жили, конечно, не только сироты, здесь больше было эвакуированных детей. Некоторые попали в детдом даже с вещами родителей. Вещи эти они очень берегли.

Пионервожатая Екатерина Ивановна Семенихина вспоминает, что дети постоянно просили ее пустить в кладовку, где хранились «взрослые» вещи. Нужно было проверить, «как они висят».

— Это моей мамы пальто...— хвастали они. И неважно, что у многих уже не было в живых мам,— мамино пальто было как бы гарантией того, что мама жива, что с ней не случится ничего плохого.

Почему-то из педагогических соображений считалось целесообразным скрывать от детей, где их родители (у многих, кстати, как, например, у Геты Меньшиковой— будущей жены поэта, они отбывали срок в лагерях), и вечерами, когда старшие воспитатели и учителя расходились по домам, дети просили у пионервожатой:

— Посмотрите в личном-то деле, где у меня мама?

Трудно поверить, что Николай Рубцов не участвовал в этом захлестывающем детдом мечтании о родителях. Он знал, что отец жив, и верил — а во что еще было ему верить?— вот закончится война, и отец заберет его, и в домашнем тепле позабудет он про тоскливые и холодные детдомовские ночи.

И как же тут не оскорбляться слову «сирота», если оно отнимало у ребенка последнюю надежду. «Большинство одноклассников Коли были эвакуированные дети,— пишет в своих воспоминаниях Н. Д. Василькова.— Из Белоруссии, с Украины... Из Ленинграда блокадного тоже были... И все-таки многие верили, в том числе и Коля Рубцов, что после войны родители их вернутся и обязательно возьмут их из детдома, — этой верой только и жили, тянулись со дня на день... И действительно, в сорок пятом— сорок шестом стали приезжать в Никольский детдом родители за детьми. Помню хорошо, как за первой из нас приехал отец— за Надей Новиковой из Ленинграда. (Эта девочка была привезена к нам из Красковского детдома вместе с Колей Рубцовым...) Для нас приезд отца за Надей был большим праздником, потому что каждый поверил, что и за ним могут приехать. И жизнь наша с тех пор озарилась тревожным светом надежд, ожиданий... Коля Рубцов тоже ждал...»

Ждал... Николай Рубцов на исходе войны еще не знал, что отец давно уже демобилизовался и, вернувшись в Вологду, устроился работать в отдел снабжения Северной железной дороги— на очень хлебное по тем временам место... Про сына, отданного в детдом, Михаил Андриянович так и не вспомнил. Да и зачем вспоминать, если он снова женился, если уже пошли дети...

В 1946 году Николай Рубцов закончил с похвальной грамотой третий класс и начал писать стихи. Может быть, стихи и спасли его.

Таких обманутых детей в детдоме было немало. Каждый переживал свою трагедию по-своему, и далеко не все могли пережить ее...

«В Николе случилась беда. Утонул в Толшме детдомовец. Мы знали— это Вася Черемхин. В один из июльских дней, в «мертвый час», когда в спальнях царили сны, Вася вышел на улицу... Он всплыл в смутном месте реки, под Поповым гумном. Там стояла высокая темная ель... вода была темной и неподвижной. Два дня поочередно дежурили старшие на берегу омута».

Рубцову удалось пережить горечь разочарования в своих надеждах, но и в его стихи плеснуло мертвой смутной водой:

И так в тумане смутной воды

Стояло тихо кладбище глухое,

Таким все было смертным и святым,

Что до конца не будет мне покоя...