Путник на краю поля

Николай КОНЯЕВ

Со стихотворением «Да! Умру я!» перекликается и другое, написанное в последний год жизни поэта стихотворение «Неизвестный».

Ситуация, в которой оказался его герой, в общем-то характерная для поэзии Рубцова, почти такая же, как в «Русском огоньке» или стихотворении «На ночлеге». Существенно отличается от этих и других стихов властным, каким-то эгоцентрическим, все замыкающим на личности героя ритмом:

Он шел против снега во мраке,

Бездомный, голодный, больной.

Он после стучался в бараки

В какой-то деревне лесной.

И если герою стихотворения «На ночлеге» почти мгновенно удается найти контакт с хозяином избы:

Подмерзая, мерцают лужи...

«Что ж,— подумал,— зайду давай?»

Посмотрел, покурил, послушал

И ответил мне: — Ночевай! —

то «неизвестного» встречают иначе:

Его не пустили. Тупая

Какая-то бабка в упор

Сказала, к нему подступая:

— Бродяга. Наверное, вор...

На первый взгляд может показаться, что «неизвестному» просто не повезло и он напоролся на бездушных, черствых людей. Но это не так. Ведь хозяина «ночлега» немногое разнит от «тупой бабки»:

Есть у нас старики по селам,

Что утратили будто речь:

Ты с рассказом ему веселым —

Он без звука к себе на печь.

Другое дело, что «неизвестный» слишком сосредоточен, зациклен на себе и не понимает, что в неказистых с виду, угрюмых старухах и стариках живет и гордость, и благородство,— не понимает того, что открыто герою стихотворения «На ночлеге»:

Знаю, завтра разбудит только

Словом будничным, кратким столь,

Я спрошу его: — Надо сколько? —

Он ответит: — Не знаю, сколь!

(Старуха в «Русском огоньке» отвечает еще более категорично: «Господь с тобой! Мы денег ие берем».)

Но ведь такие ответы, такое отношение хозяев ночлега предполагают, что их собеседник и сам погружен в стихию народной жизни, что он расслышит не сказанное, не оскорбит беззащитной простоты... И когда вместо него появляется человек с психологией «сына морских факторий», когда ясно, что кроме тупости и идиотизма ничего не увидит он в этой почти обескровленной кремлевскими упырями жизни, этот человек рискует оказаться в пустыне своей гордыни, где и суждено закончиться выбранному им пути:

Он шел. Но угрюмо и грозно

Белели снега впереди!

Он вышел на берег морозной,

Безжизненной, страшной реки!

Он вздрогнул, очнулся и снова

Забылся, качнулся вперед...

Он умер без крика, без слова,

Он знал, что в дороге умрет.

Смерть — бессмысленная и нелепая смерть бродяги... Однако в романтической антитезе непонятой личности и тупой человеческой массы смерть эта приобретает почти трагедийное звучание. Тем более что согласно романтическому канону даже сама равнодушная природа не остается безучастной к гибели гордого человека: «Он умер, снегами отпетый...» И только люди:

...вели разговор

Все тот же, узнавши об этом:

— Бродяга. Наверное, вор.

Но странно, первое чувство неприятия человеческого равнодушия, запрограммированное самой ситуацией, быстро проходит, и возникает ощущение совсем другого рода. Умер чужой человек. Умер гордец, не знающий смирения, а значит, и сострадания, умер нелепо, глупо, и что же еще сказать, как иначе определить отношение к чужаку людям, которые живут в рамках христианской морали и сострадания, а не в романтических антитезах? Отношение должно быть сформулировано однозначно, ибо необходимо сразу заявить о своем неприятии произошедшего. Вот и звучит слово: «Бродяга!», а следом— уничижительное, не обвиняющее окончательно, но снимающее всякий романтический флер дополнение: «Наверное, вор».

Сказано жестко, но справедливо. Сам по себе путь, как бы труден он ни был, не представляет нравственной ценности. Уважаем и почитаем только истинный Путь. Зрелый Рубцов четко понимает разницу между бродягой и Путником. Отчасти понимал это, как мы видим по стихотворению «Да! Умру я!», и молодой Рубцов. Во всяком случае в Ташкенте он почувствовал, что превращается в не нужного никому и не несущего в себе ничего, кроме озлобления, бродягу. Он почувствовал в Ташкенте, что выбранный им путь — не тот Путь, который назначено пройти ему.

И вот — поражает в Рубцове это мужество, эта внутренняя сила! — он круто меняет свою жизнь. Осознав гибельность избранного им пути, переступив через обиду, смирив свою гордость, пытается он наладить отношения с родными. В марте 1955 года он приезжает в Вологду и разыскивает здесь отца. Сергей Багров утверждает, что «у Рубцова хранилось фото отца... На фотокарточке надпись: «На долгую память дорогому сыночку Коле. Твой папка. 4/III — 55. М. Рубцов».

Как проходила первая встреча с отцом, Рубцов никому не рассказывал. Он вообще мало рассказывал о своей жизни. Не из-за замкнутости или необщительности, а просто потому, что трудно было говорить об этом.

Подросток с чуть оттопыривающимися ушами, с густыми и широкими, но короткими бровями — таким Рубцов запечатлен на фотографии в паспорте — настороженно смотрел на незнакомого, возбужденно-веселого мужчину, который был его отцом.

Михаил Андриянович, должно быть, не очень-то уютно чувствовал себя под острым, напряженным взглядом сына. Он занимал хорошую должность, работал в ОРСе Северной железной дороги, знал, как надо обходиться с людьми, но этих знаний не хватало для того, чтобы понять, как вести себя в нынешней ситуации. К тому же то и дело заглядывала в комнату Женя— вторая жена Михаила Андрияновича. Неприязненно смотрела она на пасынка — вздыхала тяжело.

И вот вроде бы и дом у Михаила Андрияновича был свой, но Рубцову места в нем не нашлось. Жена Михаила Андрияновича не хотела становиться мачехой. Не для этого она выходила замуж за человека, почти вдвое старше ее.

До скандала, однако, дело не дошло.

Выручил старший брат Альберт. Демобилизовавшись из армии, он устроился работать на артиллерийском полигоне под Ленинградом. На семейном совете было решено, что Николай поедет к нему.

Едва ли Николая Рубцова устраивал подобный поворот дела, едва ли малодушие отца помогло сближению... И хотя в этот раз обошлось без скандала, но новая обида наслоилась на прежнюю. В 1957 году в стихотворении «Березы» Рубцов снова «похоронит» отца:

На войне отца убила пуля,

А у нас в деревне у оград

С ветром и с дождем шумел, как улей,

Вот такой же желтый листопад...

Но ташкентский порыв, смирение и великодушие, проявленные Рубцовым, не пропали даром. Сработало то, что в дальнейшем он сформулирует так: «За все добро расплатимся добром, за всю любовь расплатимся любовью». Не сумев сблизиться с отцом, Николай подружился с Альбертом. Тот и помог непутевому младшему брату хоть как-то устроиться на этой, «не для всех родной» земле.

11

Если сосчитать, где и сколько жил Рубцов, то получится, что в деревне в общей сложности поэт провел не более десяти лет, считая и детдомовские годы. Три года прожиты в Ленинграде, два — в Москве, пять — в Вологде. Всего на большие города падает десять лет. Плюс пять лет службы на флоте и работы на тральщике... Оставшиеся двенадцать лет — самый долгий срок — пришлись на небольшие города и поселки. И в этом его судьба как-то перекликается с событиями, происходившими в стране. Сговорившись с кремлевскими вождями, московско-ленинградские «ученые» на протяжении всех лет советской власти планомерно уничтожали и уничтожили-таки, свели на нет деревенскую Россию. Этапы раскулаченных мужиков и эшелоны спецпереселенцев сменились в хрущевско-брежневские десятилетия еще более мощными потоками мигрантов из деревень. Вчерашние хлеборобы пополняли армии лимитчиков, заселяли небольшие, разбухающие от великих строек городки и поселки.

В таком поселке под Ленинградом и обосновался Альберт Михайлович Рубцов, к которому приехал в 1955 году Николай. У Приютино, вокруг которого вырос этот поселок, своя история. Здесь, в усадьбе первого директора Императорской Публичной библиотеки, президента Академии художеств, секретаря Государственного совета Алексея Николаевича Оленина гостили А. Пушкин и К. Брюллов, М. Глинка и И. Мартос, А. Мицкевич и Ф. Толстой... Как писал Константин Батюшков:

Мечтает там Крылов

Под тению березы

О басенных зверях

И рвет парнасски розы

В приютинских лесах.

И Гнедич там мечтает

О греческих богах,

Меж тем как замечает

Кипренский лица их

И кистию чудесной.

С беспечностью прелестной,

Вандиков ученик,

В один крылатый миг

Он пишет их портреты...

Но все это было давно. Пришел с годами в запустение прекрасный английский парк, заросла камышами речка Лубья... Над усадьбой и над поселком в пятидесятые годы распростер свои крылья испытательный артиллерийский полигон. Все строения оленинской усадьбы— господские дома, людская, кухня-прачечная — принадлежали ему. В бывшем барском доме, где сейчас открылся музей, в крошечной комнатушке жил со своей семьей Альберт Рубцов. Во флигеле напротив было общежитие:  в большой — 96 квадратных метров — комнате, перегороженной шкафами и занавесками, разместилось двенадцать человек. Двое — с семьями. Здесь, в этой комнате, и поселили Николая Рубцова, устроившегося на полигон слесарем-сборщиком.

Сейчас дом, где жил Рубцов, вроде бы реставрируется. Но и разрушается... Собственно говоря, сейчас, когда повсеместно победила «демократия», слова эти стали синонимами. По узенькой лестнице поднялись мы на второй этаж, заглянули в комнату-общежитие. Полы там уже сняты, и проемы окон как-то неестественно поднялись к потолку.

Старого (тысяча девятьсот пятьдесят пятого года) Приютино уже не существует. Давно выселены прежние жители, но — странно! — самые близкие Николаю Рубцову все еще живут в поселке...

Уточняя, где находится дом номер два, Николай Тамбе, мой товарищ, с которым мы приехали в Приютино, обратился к парню, возившемуся во дворе запущенного, но еще не разрушенного флигеля.

— А вы подождите немного...— ответил тот.— Сейчас Николай приедет. Вроде он жил в том доме...

— Ему не Беляков фамилия? — спросил я.

— Беляков...— ответил парень и удивленно посмотрел на меня.— А вы откуда знаете?

О Белякове я знал из книг Николая Рубцова, из его:

Не подберу сейчас такого слова,

Чтоб стало ясным все в один момент.

Но не забуду Кольку Белякова

И Колькин музыкальный инструмент...—

стихотворения, написанного в Приютино в 1957 году.

— А-а...— сказал парень.— Вон там за флигелем Колькина мать сидит. Поговорите, если хотите.

Действительно, в глубине двора грелась на солнце древняя старушка, а у ног ее, теребя сползшие чулки, крутился толстый, похожий на мячик щенок.

— Колюшка-то? Рубцов-то?— переспросила бабушка, когда нам удалось докричаться до нее.— Как же, как же не помнить... А где он сейчас-то, чего-то давно я его не встречала...

Мы не стали рассказывать, что — увы! — уже не встретить Николая Рубцова, что давно умер он, что его именем названа улица в Вологде, что, бронзовый, сидит он сейчас на берегу холодной реки... Восьмидесятичетырехлетняя старушка лучше помнила, что было в пятьдесят пятом году, чем то, что случилось вчера. Она и нас, похоже, приняла за приятелей Рубцова.

— Дружил он с Колькой моим...— сказала она.— Такой паренек хороший...

Зато Николай Васильевич Беляков разговорился не сразу. Жизнь у него сложилась нелегко, да и не очень-то он готов был к разговору. Хотя и слышал Николай Васильевич о Рубцове по радио, но настоящая слава поэта, похоже, еще не докатилась до Приютино.

Разговорился Николай Васильевич в парке, когда вспомнил вдруг— слышанное еще тогда в 55-м— рубцовское четверостишие:

И дубы вековые над нами

Оживленно листвою трясли.

И со струн под твоими руками

Улетали на юг журавли...

— Ну, как жили?— рассказывал он.— Бродили, колобродили, по ночам не спали. Рубцов много рассказывал, стихи читал, вспоминал детство свое, какое оно у него было плохое — рано остался без родителей. У них было два брата: он и Олег...

— Альберт...— поправил я.

— Олег, по-моему... Он уже женат был, жил тут в господском доме, у них там типа комнаты было... А Николай в нашем доме поселился, в общежитии. Я ему понравился, он мне понравился, в общем, подружились. Другие-то на Николая не обращали внимания, потому что он привязчивый очень был, все старался свои стихи прочесть... А у тех людей свои заботы... Ну, а нашел меня, и мы с ним частенько в этом парке сидели, разговаривали. Стихи свои прочитает, а потом спрашивает:   нравится? Нравится, нормально, конечно... А он говорит:  пойдем, я тебе еще почитаю. Так и ходим всю ночь с ним.

Можно сказать, частенько ходили... Поэму свою читал. В ней все с самого малого детства, как он из детдома. Про себя и про брата. Они как раз вместе и росли там. Кормиться было трудно, так они убегали с братом. В общем, читал там о каждой корочке хлеба. Рассказывал эту поэму очень долго... А вообще нормальный парень был. Дружбу любил настоящую. Не любил, когда изменяют ему... Он верил в человека...

Этот бесхитростный рассказ Николая Васильевича Белякова я записал на магнитофон, и только дома, перенося на бумагу, услышал громкие, порою заглушающие нашу беседу голоса птиц. Такие же птицы пели здесь, наверное, и Николаю Рубцову...

— Вы, наверное, и в армию его провожали? — спросил я.

— Нет... Ну, в общем, об этом не обязательно знать, нозаступился я за одного товарища, и, короче, посадили меня. Так что, скорее, это он меня провожал, ну и потом писал письма. И с армии писал. Такие письма были ужасно-прекрасные...

— А они не сохранились?

— Нет... Я потом снова сидел. Этот дом разломали, а мы во флигель перебрались. Куда-то исчезло все.

— А вы после встречались с Рубцовым?

— Да... Он приезжал сюда, когда узнал, что я освободился. И вот такой интересный эпизод был. Он вышел на Бернгардовке и решил проголосовать, чтоб сюда приехать. Поднял руку. Остановилась машина. Куда? В Приютино... Ну, садись... А это вытрезвитель, в общем, был. А Коля поддавший. Ну и отвезли его туда. А у него с собой сто пятьдесят рублей денег было. Так пока его не раздели, восемьдесят рублей он спрятал в валенок. А остальные отдал. Ну и, короче говоря, когда оттуда вышел, деньги, которые отдавал, ему вернули, а те, что в валенке были,— исчезли. А ко мне наутро пришел. В дырявых валенках. Вот честно говорю — дырявые пятки. Сто пятьдесят рублей, а пятки на валенках рваные.

— А в каком это году было?

— Это было... В шестьдесят втором я женился... Шестьдесят четвертый примерно. Точно не помню, но так, у меня сынишке уже было года два. Вот он пришел и жалуется, так, мол, и так, в такую историю попал. Ну, короче говоря, взяли мы, это дело отметили... И он уехал в Вологду. Обещал приехать. Даже, по-моему, это не шестьдесят четвертый был, а где-то побольше, потому что больше я его не видел...

— Может, он из Москвы приезжал?

— Да. Он учился там где-то. Значит, это было позже. Из Москвы он тоже ко мне приезжал, а это было позже. Потому что у меня опять неприятность получилась. И, короче, я уже в лагере узнал о его кончине. Такой журнал есть «Молодая гвардия». Там некролог написан был: трагически погиб. Я потом спрашивал вологодских ребят, а они говорят: да, его жена зарубила...

— Задушила...

— Или задушила. Ну... Я многих вологодских ребят спрашивал: знаете ли такого? Да, говорят, знаем...

Он замолчал.

— Мама ваша его хорошо помнит...— осторожно сказал я.

— А как же...— улыбнулся Николай Васильевич.— Отлично помнит. Он мою мамку здорово любил. Сюда приходил, никогда ему ни в чем не отказывали. И он такой внимательный был... А сам весельчак, на гармошке любил играть. Ночами тут покоя не давал некоторым. Гармошка, она ведь громко играет, не то что так просто... Он из-за Таи очень сильно переживал. Очень расстраивался. Он мне и в тюрьму писал об этом, и сюда-Почти все письма стихами были написаны.

О Тае я тоже кое-что знал. В Госархиве Вологодской области (ГАВО), в фонде Рубцова, я видел фотографии красивой девушки, которые Рубцов сберег в своих бесконечных странствиях.

— А где она теперь живет? В Ленинграде?

— Тая-то? Нет... Здесь она живет. Поедемте, покажу.

И вот мы в квартире Таи Смирновой — сейчас Таисии Александровны Голубевой.

Момент для встречи выбран неудачно. Еще не исполнилось сорока дней со смерти мужа— на телевизоре, рядом с его фотографией в рамке, стоит рюмка, прикрытая ломтиком хлеба. Не вовремя мы пришли — да откуда же знать? — но Таисия Александровна не отказывается от беседы.

Чуть смущаясь, чуть посмеиваясь над той собой, давней, она роется в альбоме.

— Рубцов веселый был. Такой веселый, ой! Выйдешь, бывало, на крыльцо, а он уже на гармошке играет. И на танцах играл. Тут парк такой хороший был, дак народ к нам даже из города приезжал. Это сейчас он заросший.

О танцах в приютинском парке Николай Рубцов вспоминал и в последний год своей жизни...

«Вечером придем с ребятами, девок еще ни одной нет. Я начинаю на гармошке играть, чтоб Тайка слышала. Потом отдам гармошку приятелю, чтоб тот играл, а сам— к Тайкиному дому. Проберусь как-нибудь задворками, и прямо — к крыльцу. Туман стоит, вблизи даже плохо видно. Смотрю— стоит Тайка на крыльце в белом платье и гармошку слушает. Она думает, что я играю, а я вот он где! Сердце стучит, на душе хорошо! Выскочишь из тумана и к ней. Она вся испугается, а я смеюсь. Хорошо было!»

— И под гармошку танцевали? — спросил я у Таисии Александровны.

— Угу... Еще радиола была. А так вообще и под гармошку.

— А Рубцов не писал из армии?

— Писал... Только сейчас уже не сохранилось ничего. Вот... Только фотографии. Тридцать ведь лет прошло.

И она положила на стол четыре фотографии. На одной— Николай Рубцов в куртке-москвичке с белым воротником, с густыми еще, зачесанными набок волосами. Он лежит перед кустом в траве и чуть усмехается. На обороте его рукой написано:

«Мы с тобою не дружили,

Не встречались по весне,

Но того, что рядом жили,

Нам достаточно вполне!

Тае от Коли.

29/VIII—55 г. Приютино».

Через два дня Тая подарит Рубцову свою фотографию, ту самую, которая хранится в ГАВО, в рубцовском фонде. На ее обороте надпись: «На долгую и вечную память Коле от Таи. 30/VIII—55 г.

Красоты Приютино здесь нет, она не всем дается, зато душа проста и сердце просто бьется».

С этой фотографией и ушел Николай Рубцов в армию. Остальные его фотографии присланы уже с Северного флота. На одной — снова стихи:

«Не стоит ни на грош

Сия открытка...

Все ж,

Как память

   встреч случайных,

Забытых нами встреч,

На случай грусти тайной

Сумей ее сберечь.

  III—1956г. Тае от Коли».

История юношеского романа, который пережил Николай Рубцов в Приютино, обыкновенна, почти банальна.

— Как-то у нас ничего серьезного и не было...— рассказывает Таисия Александровна.— Почему-то не нравился он мне. Девчонка была, дак чего понимала? Мы же не знали тогда, что он такой знаменитый станет. Ничего у нас с ним не было. В армию проводила и все. А потом? Потом я встретилась с одним человеком...

— А Рубцов приезжал к вам?

— Приезжал... Знаете, какой он потом пьяница был? Он в таком виде приезжал, что мы даже перепугались все. Весна была, а он в рваных валенках, из кармана бутылка торчит. И говорит моему мужу: выйди, мне надо поговорить с ней. А я говорю: нет! Чего нам с тобой разговаривать? Николай тогда посмотрел на мужа и пальцем погрозил: смотри, если только ее обидишь, из-под земли достану.

Я пишу это и смотрю на подаренную Таисии Александровне фотографию молодого Рубцова.

В «москвичке» с белым воротником, перепоясанный ремнем с неуклюжей, бросающейся в глаза пряжкой, девятнадцатилетний Рубцов крутит в руках травинку и смотрит прямо в объектив фотоаппарата. Через несколько дней ему идти в армию. Но это не пугает его. Растерянности нет в его взгляде. Здесь, в Приютино, его будут ждать родные, друзья, любимая девушка...

И не случайно, что на побывку в пятьдесят седьмом году Рубцов едет сюда, как некогда ездил на каникулы из Тотьмы в Николу...

Соловьи, соловьи заливались, а ты

Заливалась слезами в ту ночь;

Закатился закат — закричал паровоз,

Это он на меня закричал!..

............................................................

Да, я знаю, у многих проходит любовь,

Все проходит, проходит и жизнь,

Но не думал тогда и подумать не мог,

Что и наша любовь позади.

А когда, отслужив, воротился домой,

Безнадежно себя ощутил

Человеком, которого смыло за борт:

«Знаешь, Тайка встречалась с другим!»

Разумеется, в лирическом стихотворении свои законы отражения действительности. Поэт изменяет, деформирует на свой лад реальные события, как того требует драматургия стиха, но живая, нестихающая боль оживает в душе, и, сминая весь напевно-лирический настрой, врывается криком: «Знаешь, Тайка встречалась с другим!»

Кто знает, любила ли тогда Тая Рубцова. Она и сама сейчас не помнит этого, потому что молодого Рубцова заслонил страшный, пьяный Рубцов, который вломился в ее квартиру уже в шестьдесят пятом году.

Скорее всего, любила... И, изменив, боялась. Этот страх Таисия Александровна помнит, и сейчас: «С армии-то когда пришел Рубцов, дак он идет по дороге с чемоданом, а я убежала из дома — спряталась».

И может быть, все и было, как в стихах Рубцова:

Закатился закат. Задремало село.

Ты пришла и сказала: «Прости».

Но простить я не мог, потому что всегда

Слишком сильно я верил тебе!

Ты сказала еще: — Посмотри на меня!

Посмотри — мол, и мне нелегко.

Я ответил, что лучше на звезды смотреть,

Надоело смотреть на тебя!

Соловьи, соловьи заливались, а ты

Все твердила, что любишь меня.

И, угрюмо смеясь, я не верил тебе.

Так у многих проходит любовь...

В трудный час, когда ветер полощет зарю

В темных струях нагретых озер,

Птичьи гнезда ищу, раздвигая ивняк,

Сам не знаю, зачем их ищу.

Это правда иль нет, соловьи, соловьи,

Это правда иль нет, тополя,

Что любовь не вернуть, как нельзя отыскать

Отвихрившийся след корабля?

Эти риторические, обращенные к соловьям и тополям вопросы совсем не так уж и риторичны для Рубцова, который ощущает себя «человеком, которого смыло за борт».

Я так подробно останавливаюсь на истории первой любви Рубцова, потому что она многое проявила в его характере. Детдомовское детство было тяжело еще и тем, что даже элементарного представления об азбуке человеческих отношений, выходя в самостоятельную жизнь, Рубцов не получил. Для молодого Рубцова характерно суровое неприятие даже малейших компромиссов, полное отсутствие умения подлаживаться под характер другого человека. Разумеется, качества, может быть, и не самые плохие, но доставляющие обладателю их массу хлопот. Тем более такому ласковому, влюбчивому человеку, каким был Рубцов.

Бушующая в душе любовь не способна смягчить его. Наоборот, Рубцов словно бы упивается своей горечью.

Стихотворение «Соловьи» написано в 1962 году, когда время все-таки смягчило боль разрыва, а в пятьдесят седьмом свой гнев Рубцов выплеснул в есенинском дольнике. Над стихами стоит посвящение— «Т. С.»— Таисии Александровне, носившей в девичестве фамилию Смирнова.

Хочешь, стих сочиню сейчас?

Не жаль, что уйдешь в обиде...

Много видел бесстыжих глаз,

А вот таких не видел!

Душа у тебя — я знаю теперь —

Пуста и темна, как сени...

«Много в жизни смешных потерь»,—

Верно сказал Есенин.

  Не лучший, конечно, избрал путь Николай Рубцов, чтобы вернуть расположение возлюбленной... Как, впрочем, и когда, не надеясь ни на что— и все-таки надеясь!— пришел в ее дом в шестьдесят пятом в рваных валенках, с поллитровкой, торчащей из кармана.

— Я чего-то раньше и вообще не замечала, чтобы кто-то особенно пил тогда,— рассеянно, словно и позабыв, что разговаривает с нами, произнесла Таисия Александровна.— А про Рубцова все считали, что он детдомовский, что он и не пьяница совсем... И вот явился в таком виде. Весна. Сыро. А он в валенках без галош. Весь мокрый. Бутылка в кармане. Я потом об этой встрече его родственнице рассказала, которая на Котовом поле живет. А она говорит: никогда не поверю. Он, знаешь, как ходит. С тростью, в шляпе, разодет весь. Ну, не знаю, говорю, я его таким никогда не видела... А он что? Правда, с тростью ходил? В шляпе?

Нет... Насчет трости я ничего не слышал. Николай Михайлович Рубцов вообще очень мало заботился о своей одежде. Это уже бронзового приодели его, обули в красивые туфли, накинули на плечи элегантное пальто... А в жизни все было не так красиво, не так изящно...

Хотя шляпа была. Шляпу носил. Про эту шляпу можно даже прочитать в воспоминаниях Владимира Степанова, который познакомился с Рубцовым летом 1967 года. Вместе с ребятами из «Вологодского комсомольца» он отправился пообедать в ресторан «Чайка». И все время с удивлением поглядывал на Рубцова, «который и в ресторане не снимал с головы помятую соломенную шляпу. Но и шляпа не скрывала, что голова пострижена наголо». Заметив удивление Степанова, Рубцов, смущаясь, рассказал, что накануне его обокрали и— Рубцов тогда с чемоданчиком ходил по городу, перенося свое добро на другую квартиру,— когда он обнаружил пропажу и бросился догонять вора, на бегу врезался в милиционеров, а те, не долго думая, взяли его под руки и отвели в отделение. В общем, повторилась почти та же история, о которой рассказал Н. В. Беляков. Разница состояла только в том, что теперь Рубцов был трезвым и без денег. Тем не менее исход был столь же печальным. «Пока ждали начальство, пока где-то разбирались в документах, поэта остригли. А через несколько минут, видя, что он не пьян, не буянит, и сообразив, что он ничего не совершил, отпустили».

Так что носил Рубцов шляпы... Как не носить... Кстати, год назад я прочитал в Вологде объявление: «Ателье головных уборов переехало на улицу Николая Рубцова».

Тут бы и посмеяться, как умеет жизнь закручивать сюжеты, только почему-то было это совсем не смешно.

Невеселым оказался отпуск матроса Рубцова в 1957 году... Разрыв с Таей он переживал так тяжело еще, может быть, и потому, что все рушилось, ничего не оставалось от жизни, которую он сам для себя придумал:

Когда-то я мечтал под темным дубом,

Что невеселым мыслям есть конец,

Что я не буду с девушками грубым

И пьянствовать не стану, как отец.

Мечты, мечты... А в жизни все иначе.

Нельзя никак прожить без кабаков.

И если я спрошу: «Что это значит?» —

Мне даст ответ лишь Колька Беляков.

Но — увы — и с другом было не посоветоваться, друг тянул свой срок в лагерях. Да и брату, похоже, было не до Рубцова. У него были свои проблемы.

Ты говорил, что покинешь дом,

Что жизнь у тебя в тумане,

Словно о прошлом, играл потом

«Вальс цветов» на баяне...

«Словно о прошлом» нужно было научиться и Рубцову, думать о Приютино, которое уже привык он считать родным. Еще одна местность могла стать его домом и не стала им, еще один вариант благополучной жизни был перечеркнут безжалостной судьбой.

Я люблю, когда шумят березы,

Когда листья падают с берез.

Слушаю — и набегают слезы

На глаза, отвыкшие от слез...

Брат исполнил свое обещание. Уехал. А Николай Рубцов, хотя и приезжал после пятьдесят седьмого года в Приютино, но только в гости.

Об этом и думал я, разговаривая с Таисией Александровной Голубевой.

— А после шестьдесят четвертого вы не видели его?

— Нет...— вздыхая, ответила она.— Больше не приезжал он сюда...

Не приезжал... Зато сколько раз вспоминал о Приютино, сколько раз переносился душой в эти места, которые могли стать его домом. И разве не о старинном приютинском парке вспоминал Рубцов за три года до смерти, когда писал:

Песчаный путь

В еловый темный лес.

В зеленый пруд

Упавшие деревья.

И бирюза,

И огненные перья

Ночной грозою

Вымытых небес!

Желтея грустно,

Старый особняк

Стоит в глуши

Запущенного парка...


12

В рубцовском фонде в Государственном архиве Вологодской области хранится снимок: мельтешащие над морем чайки, а вдалеке — крохотное, как эти чайки, суденышко. На обороте рукой Рубцова написано:

«Море черного цвета,

Снег на горах.

Это начало лета

В наших местах!

г. Североморск».

В Североморске, визирщиком на эскадренном миноносце, и проходила флотская служба Николая Михайловича Рубцова. Служба была суровая, края тоже суровые, но — странно! — такое веселое лицо у Рубцова только на флотских фотографиях.

Об этом же и воспоминания людей, знавших Николая Рубцова в те годы...

«Думаю, что время службы на флоте,— пишет Борис Романов,—было для него самым благополучным— в бытовом отношении—за всю-то его несладкую жизнь...»

Психологически объяснимо, почему именно тогда Рубцову удалось преодолеть комплекс своей «несчастливос-ти». На флоте Рубцов впервые оказался в равном положении со своими сверстниками. Годы детдома — там равенство было заведомо ущербным — не в счет... А здесь, на службе, хотя и имели товарищи Рубцова свой дом, любящих родителей, но это не создавало им никаких преимуществ по сравнению с Рубцовым. Конечно, они грустили, тосковали о своих близких, но грустить было не заказано и ему. Более того, погружаясь мечтами в выдуманную жизнь, он грустил еще слаще, чем они:

Как живешь, моя добрая мать?

Что есть нового в нашем селенье?

Мне сегодня приснился опять

Дом пустой, сад с густою сиренью.

Ни в коей мере не идеализируя ранние стихотворные опыты Рубцова, все же надо сказать, что раньше он никогда не писал так. Самообман, опасный для любого человека, для такого поэта, как Рубцов, был опасен вдвойне. Конечно, он играет... Хотя бы в стихах, хотя бы в словах пытается примерить на себя облик человека, у которого есть мать, но в том-то и беда, что в этой игре легко перескользнуть через запретную черту. Так играть нельзя. Игра эта опасна прежде всего для собственной души и — случайно ли? — флотские стихи Рубцова поражают своей внутренней пустотой:

Улыбку смахнул

командир с лица:

Эсминец в атаку брошен.

Все наше искусство

   и все сердца

В атаку брошены тоже.

Чужие слова, отработанные, ставшие штампами, мертвые схемы полностью вытесняют из стихов голое самого Рубцова, превращают стихи в графоманские опусы:

Я труду научился на флоте,

И теперь на любом берегу

Без большого размаха в работе

Я, наверное, жить не смогу...

Кощунственно говорить так о Рубцове, но наша задача заключается не в том, чтобы пропеть очередной дифирамб гению русской поэзии. Нет! Мы пытаемся проследить, насколько это возможно, подлинный его Путь. А идти по этому пути было трудно и — увы — часто сворачивал Рубцов на уводящие вбок кривые тропинки, и чудо, что каждый раз удавалось ему вернуться назад.

Здесь, наверное, позволительно будет небольшое отступление. У нас сложился сейчас своеобразный жанр воспоминаний-биографий, где в лучших традициях житийной литературы рисуется облик этакого ортодоксально-советского, благостно-русского человека. Традиция, в принципе заслуживающая внимания, но — увы — такие фигуры, как Рубцов, в схему подобной житийной литературы не вмещаются. И прежде всего потому, что в его биографии при всем желании невозможно обнаружить благостного единения поэта с народом. Напротив, оказываясь «в народе», Рубцов зачастую чувствовал себя неуютно. Подобные факты его биографии замалчиваются, ибо разрушают благостную схему, тот «имидж», который сам для себя придумал поэт.

Но кто решил, будто народ врачует душу художника, утешает его? Представление это тем более неверное, что понятие «вечный народ» (тот народ, который был, есть и будет) подменяется в нем более узким. Народом называются лишь непосредственные современники поэта. А этот, нынешний, сиюминутный народ не бережет и не может сберечь никого. Нелепо даже и говорить об этом. Более того, это «небрежение» необходимо самому художнику, ведь не в приятственно-маниловском диалоге прозревает душа, а в столкновении, в жесткой и беспощадной ломке судьбы.

Разумеется, у девятнадцатилетнего Рубцова не было бесстрашия, необходимого для выбора своего единственного Пути. Это мужество появится в нем позднее, в шестьдесят четвертом году, а пока? Пока он просто стремится быть таким же, как все.

Но в армии как раз и требуют, чтобы ты был таким же, как все. Так что гармония получалась полная— внутренний настрой сливался с требованиями действительности... Поэтому-то, наверное, и чувствовал себя Рубцов все годы службы счастливым...

Службы он не боялся. Благодаря детдомовскому опыту к такой   жизни он был подготовлен лучше других.

Один московский прозаик, человек весьма наблюдательный, рассказывал мне о драке в общежитии Литинститута, в которой участвовал и Рубцов. Более всего поразило рассказчика, что тщедушный Рубцов хорошо «держал удар». То есть ни на мгновение не терялся от боли и по мере своих сил наносил урон более мускулистым противникам.

Что и говорить, «держать удары» жизнь научила Рубцова, и суровость флотской службы едва ли пугала его...

Тем более что складывалась она у Рубцова вполне благополучно. Как отличник боевой и политической подготовки, он получил право посещать занятия литературного объединения при газете «На страже Заполярья».

Чему учили на занятиях литобъединения, видно из заметки, напечатанной в газете:

«У ФЛОТСКИХ ПОЭТОВ И ПРОЗАИКОВ

В минувшее воскресенье члены литературного объединения при газете «На страже Заполярья» собрались на очередное занятие...

С поэтами беседовал Зелик Яковлевич Штейман, уже знакомый членам литобъединения по встрече в прошлом году. Он конкретно разобрал некоторые произведения старшего матроса Николая Рубцова... Речь шла о поэтическом мастерстве, о борьбе за образность и действенность стихов, о точности словоупотребления, о необходимости высокого душевного накала при создании каждого произведения и большей требовательности к себе — требовательности в свете решений Коммунистической партии».

Стоит ли удивляться, что Рубцов — этот тончайший лирик, лирик по самой природе своей — писал тогда:

От имени жизни, идущей в зенит

Расцвета,—

   в заветное завтра,

Это же сила мира гремит

В наших учебных залпах.

Впрочем, в газете «На страже Заполярья» он писал и не такое. Политуправление постоянно поручало кружковцам подготовку различных «политических» листовок, и Рубцов отличился и на этой стезе. 3 апреля 1959 года вместе с капитаном В. Лешкиновым, старшиной второй статьи Р. Валеевым, матросом К. Орловым он пишет «Открытое письмо начальнику штаба ВМС США адмиралу Арлейгу Бэрку»:

Известно всем — СССР

Ракетами силен.

И можем мы, почтенный сэр,

Любой достать район.

Стихи эти не нуждаются в комментарии. Такое ощущение, что автор словно бы полностью освободился от ненужного груза человеческих чувств...

Удивительно, как меняется лицо Николая Рубцова за годы службы. Бесследно исчезает мальчишка в бескозырке, что запечатлен на фотографии «Привет из Североморска»... Вместо него— незнакомый нам человек...

Конечно, неверно было бы думать, что Рубцов искренне верил в то, что он писал по заданию политуправления... Но и считать, что стихотворные опусы тех лет никак не задевали душу, тоже неверно. Многое, многое в этих стихах— искреннее... А неудовлетворенность, разумеется, была. После побывки в Приютино в 1957 году началась в Рубцове та внутренняя, неподвластная ему самому работа, которая и сделала Рубцова великим поэтом...

Подтверждением ее служат не те флотские стихи, что публиковались на страницах газеты «На страже Заполярья» или в альманахе «Полярное сияние», а, к примеру, первый, написанный еще тогда вариант «Элегии»... Но для окружающих смысл внутренней работы, происходившей в Рубцове, был непонятен, и неудивительно, что, как пишет в своих воспоминаниях Валентин Сафонов, стихи:

Стукнул по карману — не звенит,

Стукнул по другому — не слыхать.

В тихий свой, безоблачный зенит

Улетают мысли отдыхать.

Но очнусь, и выйду за порог,

И пойду на ветер, на откос

О печали пройденных дорог

Шелестеть остатками волос...—

были восприняты товарищами по литобъединению как шутка. «Очень уж не вязалась печальная наполненность этих строк с обликом автора — жизнерадостного морячка. Впрочем, даже не то что не вязалась — противоречила ему. Был Николай ростом не высок, не крепок. Пышные усы носил — они ему довольно задиристый, этакий петушковатый вид придавали. Короткую, по уставу, прическу, в которой если и содержался намек на будущую лысину, то весьма незначительный. Аккуратен, подтянут— флотская форма очень шла ему...»

Впрочем, и стихи, написанные в 1957 году в Приютино, тоже не очень-то вяжутся с обликом «жизнерадостного морячка»...

И все-таки, понимая, что во время службы на флоте Рубцов почти вплотную подошел к грани, за которой начинался уже совсем другой человек, не имеющий никакого отношения к тому подлинному Рубцову, которого мы знаем, что-то удерживает назвать его флотские годы потерянными. Нет... Здесь, на флоте, Рубцов впервые в жизни почувствовал, что он может преодолеть собственную несчастливость, он почувствовал в себе силу, позволившую ему перешагнуть через детдомовскую закомплексованность и стать хозяином собственной жизни.

«О себе писать ничего пока не стану,— сообщает Рубцов В. Сафонову.— Скажу только, что все чаще (до ДМБ-то недалеко!) задумываюсь, каким делом заняться в жизни. Ни черта не могу придумать! Неужели всю жизнь придется делать то, что подскажет обстановка? Но ведь только дохлая рыба (так гласит народная мудрость) плывет по течению!»

Осенью 1959 года Николай Рубцов демобилизовался.

Перед отъездом он заезжал в Североморск к Валентину Сафонову, чтобы попрощаться.

«— Куда проездной выписываешь?

— Еще не думал.— Грусть была в его голосе.— Может, в Вологду, в деревню подамся, а может, в Ленинград. Там у меня родственник на заводе работает. Приютит на первый случай. Ты все-таки питерский адрес запиши — оно вернее...

И с той же грустью добавил:

— Четыре года старшина голову ломал, как меня одеть-обуть и накормить... Теперь самому ломать придется... Да не о том печаль. Ждал я этого дня, понимаешь! Долго ждал. Думал, радостным будет. А вот грызет душу тоска. С чего бы?

Я проводил его к причалу. Мы стояли на берегу. Был час прилива. Тугая волна медленно наступала на берег, закрывая отмели, тинистое дно, весь тот травяной, древесный и прочий хлам, который годами скапливался в море...»