Путник на краю поля

Николай КОНЯЕВ

«Лысеющая голова, высокий лоб, маленькие, с прищуром, глубокие темные глаза— очень умные, проницательные до пронзительности».

«Он был в берете, в демисезонном пальто с поднятым воротником, который защищал от знобящего ветра почти всю шею, небрежно замотанную шарфом».

«Цену себе как поэту он знал, и во всем его облике и поведении нет-нет да проскальзывало то смирение, что «паче гордыни».

Таким был Рубцов осенью 1967 года, когда вышла его книга «Звезда полей», когда он почувствовал, что становится знаменитым. И хотя в родной Вологде выход «Звезды полей» был ознаменован тем, что Рубцова на всякий случай — смотрите воспоминания Вл. Степанова — наголо постригли в милиции, налаживались и вологодские дела Рубцова. Летом шестьдесят седьмого года он участвовал в устроенной обкомом партии агитпоездке по Волго-Балту. От этого путешествия у Рубцова остались стихи:

В леса глухие, в самый древний град

Плыл пароход, разбрызгивая воду,—

Скажите мне, кто был тогда не рад?

Смеясь, ходили мы по пароходу...

Да еще знакомства с местными партийными боссами — писателей, участвовавших в поездке, он знал и так. Напомним, что Рубцов все еще не имел ни своего угла, ни постоянной прописки, и новые знакомства были чрезвычайно важны для него.

И еще... Очень важен для дальнейшего повествования характер известности Николая Рубцова. Почти весь тираж «Звезды полей» был заслан в Вологодский книготорг, где ее, естественно, раскупали медленно. В районных газетах тогда появились рекламные заметки: «Книга поступила в нашу область и направлена в магазины книготорга и потребкооперации. Читатели, живущие в глубине района, вдали от книжных магазинов, могут выписать это издание по адресу: г. Вологда, ул. Мира, 14, «Книга — почтой».

Разумеется, в конечном счете промашки книготорга никак не отразились на судьбе «Звезды полей», но момент для самого Рубцова был неприятный —- книга долго лежала на прилавках вологодских магазинов, так же как книги Яшина, Романова, Коротаева и других вологодских поэтов, словно она ничем и не отличалась от них. Да и сам Рубцов постоянно чувствовал, что так и воспринимают его вологодские друзья. Они относились к нему благожелательно, дружески, как к равному— такому же, как и они... Я не хочу сказать, что Рубцова терзали муки честолюбия, но и «возвышение» до положения рядового областного поэта тоже вызывало определенный душевный дискомфорт.

Сохранились воспоминания о литературном вечере, что в сентябре 1967 года проходил в городском Доме культуры. После вечера все участники отправились в малый зал ресторана «Вологда». Когда все уже порядочно выпили, Александр Яшин вдруг повернулся к Рубцову и сказал:

— Коля, твой тост. Давай экспромтом что-нибудь, а?

Рубцов вспыхнул, но сдержался и— он очень любил Яшина — тихо ответил:

— Хорошо, Александр Яковлевич. Попробую.

Как пишет А. Рачков, «волнение с лица постепенно спадало, и оно становилось уверенно-спокойным и даже властным: плотно сжатые губы, жестко очерченные скулы, прищуренные глаза — все выражало упорную мысль. Взгляды были устремлены на Рубцова. И он это не столько видел, сколько чувствовал. И вот словно прояснение озарило его лицо. Оно стало спокойное и сдержанно-ликующее. Пальцы, до этого нервно перебиравшие ножку бокала, замерли, цепко облегли нагретое стекло, а рука вынесла бокал на средину стола и зависла над ним, как указующий перст, вздрагивая в такт чтению:

За Вологду, землю родную,

Я снова стакан подниму!

И снова тебя поцелую,

И снова отправлюсь во тьму,

И вновь будет дождичек литься...

Пусть все это длится и длится!»

Стихи хорошие, и описание, сделанное А. Рачковым, хотя он, по-видимому, и не очень-то разобрался в состоянии Рубцова, точное. Видно, как перебарывает Рубцов вспыхнувшее от, в общем-то, развязной просьбы раздражение, как пытается успокоиться.

Тост-то, надо сказать, получился никудышный. И если бы внимательнее вслушивались за столом в смысл его, может, и не полез бы Яшин целоваться с Рубцовым. Хорошенький тост, в котором автор заявляет, что, дескать, он отправится во тьму, но все равно — «пусть все это длится и длится...». Неприлично много для застольной шутки трагизма в этом стихотворении. Хотя, быть может, Яшин как раз и понял это, как понял и неловкость своей просьбы, поэтому и обнял Рубцова, уже раскаиваясь за то, что нечаянно обидел его.

Но это был Яшин— человек тонкий да к тому же и искренне любивший Рубцова... Чаще все заканчивалось менее мирно.

«На глазах подтачивались нервы Николая...— пишет в своих воспоминаниях Борис Шишаев.— Говорить с ним об этом было бесполезно— он раздражался. Все чаще пропадал где-то. Иногда с ним в общежитие приезжали какие-то незнакомые люди. Однажды зашел я на шум в одну из комнат. Двое здоровенных парней — не наши, как я сразу определил,— тащили куда-то Рубцова. «Никуда я не пойду, надоели вы мне, сволочи!» — кричал он. «Да что тут торчать, пошли!» — тянул Николая за руку светловолосый, в очках. Они схватили его с двух сторон, но он — я удивился такой силе — с остервенением стал мотать их обоих по комнате».

Или еще, тоже из воспоминаний Бориса Шишаева:

«Приехал как-то Эрнст Сафонов, разыскали мы Николая и пошли в столовую пообедать. Сидели, вспоминали о былом, и вдруг Николай вспылил без всякой причины, заговорил обиженно, грубо.

— Что с тобой, Коля? — сказал Эрнст.— Я не узнаю тебя.

— Все вы меня не узнаете! — крикнул Николай. И добавил тихо: — Я и сам себя не узнаю...»

Конечно, удивляться надо не срывам Рубцова... Сам он мечтал вырваться из этой жизни, даже писал об этом:

И однажды, прижатый к стене

Безобразьем, идущим по следу,

Одиноко я вскрикну во сне

И проснусь, и уйду, и уеду...—

но некуда было уйти, некуда было уехать! Надо удивляться другому — даже если бы и одарила природа Рубцова богатырским здоровьем, разве хватило бы его на такую жизнь? Надо удивляться тому, что и в этих условиях он продолжал работать. Поразительно, но именно в эти годы идет напряженная работа над сборниками «Душа хранит» и «Сосен шум»— последними прижизненными изданиями Рубцова.

Так получилось, что окончание работы над одной книгой и начало работы над другой сошлись для Рубцова в небольшом вологодском городке Липин Бор. Сергей Чухин, к которому приехал в Липин Бор Рубцов, сидел на заседании в Доме культуры, когда ему передали по рядам записку: «Сережа! Я прилетел. Можешь выйти? Н. Рубцов».

Рубцов сидел на деревянных ступеньках в демисезонном, не по погоде, пальто.

— Извини...— сказал он.— Я без предупреждения. Приехал в аэропорт, билеты есть...

Жить Рубцов устроился в редакции районной газеты. Через несколько дней он объявил редактору Василию Елесину, что потерял рукопись книги, и спросил, не помогут ли в редакции перепечатать рукопись заново.

— Как же машинистка перепечатает, если рукопись потеряна? — удивился Елесин.

— Я ей продиктую.

— А сколько стихотворений было в рукописи?

— Около ста двадцати...

— И ты все помнишь наизусть?!

— Конечно! Ведь это — мои стихи.

Сто двадцать стихотворений — это примерно половина всего творческого наследия Рубцова... Рубцов уже настолько свыкся со скитальческой жизнью, что — и эта привычка сохранится до конца жизни — не нуждался ни в черновиках, ни в текстах, «носил» их в голове.

Здесь, в Липином Бору, днем он диктовал машинистке свои тексты, а по вечерам, затопив редакционную печку, слушал шум ветра в деревьях.

В который раз меня приветил

Уютный древний Липин Бор,

Где только ветер, снежный ветер

Заводит с хвоей вечный спор...

 

Да как же спать, когда из мрака

Мне будто слышен глас веков,

И свет соседнего барака

Еще горит во мгле снегов...

Стихотворение «Сосен шум», давшее название последней прижизненной книге Рубцова, похоже на клятву перед последней дорогой. Не страшит, что и оставшийся путь будет таким же нерадостным, как тот, что уже пройден:

Пусть завтра будет путь морозен,

Пусть буду, может быть, угрюм,

Я не просплю сказанье сосен,

Старинных сосен долгий шум...

Когда книга «Душа хранит» была перепечатана, «Рубцов,— как пишет С. Чухин,— стал собираться в Вологду. Мы проводили его на аэродром».

«Всегда потрясает незащищенность сильного...— вспоминает о встрече с Рубцовым весной 1968 года Валерий Кузнецов.— Сидим на скамейке бесконечной аллеи — сквера по улице Добролюбова. Пьем не торопясь пиво— прямо из бутылок. Рубцов, насупившись, «прячется» в себя. Потом быстро посматривает в мою сторону, продолжает разговор с непривычной ласковостью:

«Лена... дочь у меня... Показывал ей ночью звезды... говорил о них. А утром выводит меня за руку на улицу. Смотрит на солнце, на меня— не понимает:  «А где же звезды?»

Молчит, улыбается дочери в Николе. И — с печалью:

— По радио стихи как-то передавали... Старая запись— дома-то не был давно. Она слушает и кричит:

«Папа, папа! Ты когда приедешь?..»

1968 год для Рубцова оказался богатым на печальные события (умер Александр Яшин) и радостные (Рубцова приняли в Союз писателей. В этом же году— наконец-то— он получил свое первое жилье—комнатенку в рабочем общежитии).

Все-таки не напрасным оказалось знакомство с партийными боссами, завязавшееся еще там, на «последнем пароходе». Не напрасно Рубцов посвящал заведующему сектором печати областного комитета партии В. Т. Невзорову стихи:

Просто рад я случаю такому

Между строк товарищей своих

Человеку, всем нам дорогому,

Как привет оставить

                                    этот стих...

«Дорогой» ли человек порадел Рубцову или какой-то другой чиновник— не известно. Однако хлопотать насчет квартиры, судя по воспоминаниям Владимира Степанова, Рубцов принялся еще в начале года:

«Как-то вьюжным днем, уткнувшись подбородком в шарф и ежась в легком, явно не по погоде пальто, Рубцов остановил меня в центре города и спросил:

— Как писать заявление на жилье? Мне говорят: напиши заявление и сходи к одному начальнику, расскажи о себе. Как это делается? Никогда мне не приходилось. Не умею я, не могу...»

Владимир Степанов вспоминает, что в тот раз Рубцов неодобрительно поворчал по поводу начальника, к которому отправляли его, и ушел своей дорогой, но через два месяца, когда снова встретился со Степановым, первым делом заговорил о своих квартирных хлопотах. На этот раз он отзывался о неведомом радетеле с восторгом:

— Оказывается, умный и добрый человек! — говорил он.— И в литературе не профан. Не ожидал. Нельзя судить о людях, не познакомившись с ними.

Ситуация не смешная, скорее грустная... На тридцать втором году жизни человек получает наконец-то собственный угол! Где еще, кроме как у нас, возможно такое? Причем Рубцову еще повезло, и он сам понимал, что ему повезло...

Сохранилось и описание рубцовского новоселья на улице XI Армии, в доме 295.

«Квартирой оказалась комнатка,—пишет А. Рачков.— И была она совершенно пуста, если не считать небольшого чемодана и трех порожних бутылок, стоящих в переднем углу на обрывке газеты... Рубцов сидел на газете, как на пышном ковре, скрестив ноги по-турецки. И настроение его было поистине султанское: радость за четыре «собственные» стены и постоянный потолок над головой возвышали в собственном мнении».

Забегая вперед, скажем, что с жилплощадью на улице XI Армии Рубцова надули. Жилплощадь эта оказалась общежитием, и вскоре Рубцова начали уплотнять. Об этом в воспоминаниях почему-то ничего не говорится, но зато сохранилось письмо самого Рубцова на имя секретаря Вологодского обкома партии В. И. Другова. Изложив вкратце свою горестную биографию, Рубцов переходил прямо к делу:

«При Вашем благожелательном участии (Вы, конечно, помните встречу с Вами вологодских и других писателей) я получил место в общежитии. Искренне и глубоко благодарен Вам, Василий Иванович, за эту помощь, так как с тех пор я живу в более-менее нормальных бытовых условиях.

Хочу только сообщить следующее:

1. Нас в комнате проживает трое.

2. Мои товарищи по месту жительства — люди другого дела.

3. В комнате, безусловно, бывают родственники и гости.

Есть еще много такого рода пунктов, вследствие которых я до сего времени не имею нормальных условий для работы. Возраст уже не тот, когда можно бродить по морозным улицам и на ходу слагать поэмы и романы. Вследствие тех же «пунктов» я живу отдельно от жены — впрочем, не только вследствие этого: она сама не имеет собственного жилья...»

Письмо это не закончено, и непонятно: то ли Рубцов вообще решил не обращаться к Другову, то ли использовал этот текст как вариант, а отправил какое-то другое письмо... Тем не менее даже и в черновике едва ли стал бы Рубцов придумывать, что в комнате кроме него живут еще двое, если бы жил, как утверждают некоторые биографы Рубцова, один. Отнести это письмо к более раннему периоду жизни Рубцова тоже невозможно. Излагая свою биографию, Рубцов пишет, что он «в настоящее время — студент-заочник последнего курса». А это значит, что письмо писалось не раньше лета 1968 года, когда он уже отпраздновал новоселье на улице XI Армии.

Возможно, Рубцов забраковал этот вариант письма и потому, что слишком сбился в нем на свои личные дела. Слишком — для официального документа, который где-то будут записывать в регистрационные книги, на котором будут писать резолюции. Во всяком случае обрывается письмо неожиданно и как-то неловко:

«Среди малознакомых людей я привык называть себя «одиноким». Главное, не знаю, когда это кончится, Василий Иванович! Вряд ли я ошибусь, если скажу, что жизнь зовет к действию».

Таким же неожиданным и неловким был и окончательный разрыв Рубцова с Генриэттой Михайловной. Кстати, обман с жилплощадью на улице XI Армии сыграл в этом разрыве далеко не последнюю роль. Летом 1968 года еще ничего не предвещало разрыва.

После похорон Яшина Рубцов приезжал в Николу, где Генриэтта Михайловна, Лена и Александра Александровна уже перебрались жить в сельсовет, поскольку «плоскокрышая избушка» окончательно пришла в негодность.

Скорее всего тогда и состоялся разговор о дальнейших планах Рубцова. По-видимому, Рубцов пообещал забрать семью в Вологду. Сделать это (смотри письмо Другову) не удалось, но объяснить это Генриэтте Михайловне, а главное, ее матери было невозможно. Впрочем, наверняка Рубцов и не объяснял ничего. И вот 6 ноября 1968 года ему пришло извещение:

«В Тотемский райнарсуд обратилась гр. Меньшикова Генриэтта Михайловна о взыскании алиментов на содержание ребенка, поэтому просим Вас выслать справку о Вашем семейном положении и о заработке».

На что рассчитывала Александра Александровна, подговаривая свою дочь подать на Рубцова в суд,— не понятно. Едва ли она питала какие-то иллюзии насчет рубцовских заработков... Решение было скорее импульсивным, чем расчетливым, и возникнуть могло только в атмосфере полной нищеты и безвыходности. Но, хотя Генриэтта Михайловна и не ждала ничего хорошего от суда, слова судьи, объявившего, что будет начислено алиментов — пять рублей в месяц, ошеломили ее. Генриэтта Михайловна прекратила судебное дело и снова попыталась восстановить хотя бы прежние отношения с мужем. Через месяц она отправила Рубцову открытку: «Коля, здравствуй! Поздравляю тебя с Новым годом и днем рождения. Желаю тебе всего наилучшего. Суд прекратила, по какой причине, потом узнаешь. Как у тебя дела? Привет от Лены».

Известно, что на Пасху 1969 года Генриэтта Михайловна приезжала в Вологду.

«Не помню, на второй или на третий день после майских праздников...— пишет в своих воспоминаниях Мария Корякина,— перед обедом приходит к нам Николай Михайлович, постриженный, в голубой шелковой рубашке, смущенно-улыбчивый, руки спрятаны за спину, а сам все улыбается, и загадочно, и радостно. За ним вошла женщина, светловолосая, скромно одетая, чуть смущенная, но полная достоинства. Мы как раз пили чай и пригласили их. Войдя в кухню, Николай торжественно поставил на стол деревянную маленькую кадушечку, разрисованную яркими цветами,— такие часто продают на базаре. В ней — крашеные разноцветные яички. Заметив наше удивление, тут же выпалил радостно: «Сегодня же Пасха! А вы и не знали? Я же говорил, что они не знают,— сказал он, обратившись к своей спутнице.— Христос воскрес! — весело крикнул он.— А можно похристосоваться-то?»

Всем стало весело. Сели за стол. Разделили на части одно расписное яйцо, остальные оставили в кадушечке— очень уж красиво. Николай сообщил, что яички эти привезла Гета, и указал на женщину. Я поблагодарила, поинтересовалась, откуда и когда она приехала. Мне тоже захотелось сделать ей приятное, и я спросила, есть ли у нее дети, чтоб послать им гостинцы. Она потупилась, как-то странно улыбнулась, на Колю взглянула и, тряхнув головой, ответила, что есть — девочка.

Коля перестал есть и, подумав, сказал серьезно:

— У этой женщины живет моя дочь... Лена...»

Примирение не состоялось.

В свою однокомнатную квартиру на улице Александра Яшина, которую ему все-таки дали после стольких мытарств, Рубцов въезжал свободным от каких-либо семейных обязательств человеком.

Кстати, в 1969 году он закончил Литературный институт и получил диплом. Диплом этот пригодился ему. В сентябре Рубцова зачислили в штат «Вологодского комсомольца».

Незаметно дела налаживались, и можно было бы жить более или менее нормально, но уже кончалась сама жизнь...

33

Писать о последнем годе жизни Николая Рубцова занятие нелегкое и неблагодарное. Все перепуталось в эти месяцы в его жизни, и он, всегда старавшийся не смешивать литературные, дружеские и семейные дела, сейчас словно бы позабыл о своем правиле. Он мог, ничего не объясняя, привести в гости к Астафьевым свою бывшую жену, а потом, также ничего не объясняя, бросить ее на улице и уйти с Астафьевыми к другим знакомым. Обиды своей новой знакомой, Людмилы Д., он переносил на отношения к друзьям— мнение о ее стихах путал с отношением к самому себе.

Но в хаосе и запутанности последних месяцев тоже прослеживается своя логика.

Так бывает, когда в конце трудного пути, почувствовав близкую передышку, расслабится человек. Тогда и торжествуют над ним темные силы, которые не могли его одолеть, пока этот человек шел.

Последний год жизни Рубцова заполнен романом с Людмилой Д. 3

Они познакомились в общежитии Литкнститута еще в 1963 году, но тогда с ее стороны особой симпатии к Рубцову не возникло:

«Он неприятно поразил меня своим внешним видом... На голове — пыльный берет, старенькое вытертое пальтишко болталось на нем».4

Правда, были еще удивительные стихи Рубцова, но это открылось Д. только через четыре года, когда в 1967 году вышла рубцовская «Звезда полей».

Что думала она, на что рассчитывала, на что надеялась, отправившись в Вологду, чтобы «поклониться» гениальному поэту? Что вообще в таких случаях может думать женщина, уже перешагнувшая тридцатилетний рубеж, так и не устроившаяся в жизни, но все еще привлекательная, все еще не потерявшая надежду на какое-то лучшее устройство жизни? Наверняка, поднимаясь по лестнице к рубцовской квартире, Д. и сама не знала, чего она хочет, чего ждет... Экзальтация и тщеславие, самопожертвование и какая-то расчетливость переполняли ее, и, конечно же, примиряя женское тщеславие и высокое благородство, было еще и ожидание Чуда...

Она позвонила. Дверь открыл Рубцов. «В старых подшитых валенках, еще более полысевший...» Увидев гостью, он уронил рукопись, и листочки разлетелись по коридору. Как и должно быть в жизни, встреча оказалась не такой, как представляла ее себе Д.,— все произошло обыденней и прекрасней.

В своих воспоминаниях Д. очень точно передает мысли и ощущения женщины, задавшейся целью влюбиться в Рубцова, не только в его стихи, но и в него самого...

«Утром я проснулась от гудения множества голосов, в окно каюты било солнце, теплоход вздрагивал, что-то где-то шипело. За окном была какая-то пристань. Уж не Тотьма ли? Было семь часов утра. Я быстро поднялась. Рубцов спал на верхней полке младенческим сном. Я потрясла его за плечо, он проснулся, выглянул в окно и вскочил...

Мы вышли заспанные, неумытые и влились в толпу, которая уже выливалась по трапу на пристань. Утренний холодок охватил нас, я сразу вся продрогла. Мы стали подниматься по тропинке вверх, по берегу Сухоны и остановились на очень возвышенном месте.

— А теперь я умоюсь! — сказал Рубцов и сбежал вниз к воде. Там он долго и с наслаждением плескался, фыркал. Я стояла, смотрела вокруг на солнечные зеленые дали и была благодарна судьбе, что она дала мне этот день и этого человека».

Так и начался этот роман. Осенью 1969 года Д. переехала в Вологду и поселилась с дочерью в деревне Троица, в двух километрах от города, устроилась работать в библиотеку.

«Рубцова встретила в Союзе писателей... Снова темная волна предчувствий захлестнула меня. То, что он так обрадовался встрече со мной, что засыпал меня вопросами, не радовало... Теперь я думаю, что если бы судьба не схлестнула меня с этим человеком, моя жизнь, как и у большинства людей, прошла бы без катастрофы. Но я, как в воронку, была втянута в водоворот его жизни. Он искал во мне сочувствия и нашел его. Рубцов стал для меня самым дорогим, самым родным и близким человеком. Но... Как странно! Мне казалось, будто я приблизилась к темной бездне, заглянула в нее и, ужаснувшись, оцепенела...»

Конечно, читая воспоминания Д., нельзя забывать, что писались они, когда нужно было объяснить всем— и прежде всего самой себе— необъяснимое. Не поэтому ли и проступают порою в нарисованном портрете Рубцова этакие демонические черты? И хотя, вероятно, были нехорошие предчувствия, трагические срывы, но чаще всего многие возвышаемые до жанра трагедии сцены начинались в духе забавной, незамысловатой комедии. Примером тому может служить летняя история, после которой Рубцов оказался в больнице...

9 июня подвыпивший Рубцов пришел к Д., когда та поливала в огороде грядки. Рубцов вызвался помочь и начал отбирать чайник, которым пользовалась Д. вместо лейки.

— Ну до чего же ты вреден!

— Вреден?— переспросил Рубцов и тут же вылил всю воду на Д.

— Идиот! Что тебе надо от меня, в конце концов?! — Д. взбежала на крыльцо и захлопнула дверь перед носом Рубцова.

Тот подергал дверь, но дверь не поддавалась...

Можно осудить грубоватость — как тут не вспомнить про детдомовское детство — шутки Рубцова, можно понять обиду женщины, ее гнев, но также очевидно и то, что эта сцена — милые ссорятся, только тешатся — ни с кем другим не могла закончиться так, как закончилась с Рубцовым. Пытаясь залезть в дом, он разбил окно... Звоном стекла и обрывается летний водевиль, сразу— без всякого перехода — начинается драма. Подбежав к окну, Д. увидела, что Рубцов лежит на клумбе, а из руки фонтаном хлещет кровь — Рубцов перерезал артерию... Д. не растерялась. Сбегала за фельдшером, та наложила на руку Рубцова жгут.

Рубцова удалось спасти. Назначенный срок еще не наступил — Рубцова увезли в больницу. Давясь слезами, Д. собрала с пола осколки.

И сразу после гибели Рубцова, и многие годы спустя, Д. снова и снова задавала себе вопрос, что же можно было сделать, и сама себе отвечала: «До сих пор не знаю. Не знали, наверное, и его товарищи. А может, не хотели знать. Так ведь удобней, спокойней. Встретятся, выпьют, повеселятся, а я отдувайся за всех. Коль он живет со мной, значит, я и ответчица».

В этих рассуждениях Д., как и в документах: протоколах допросов, показаниях на суде, кассационной жалобе,— приобщенных к уголовному делу, много боли и правоты.

Да... Боясь поссориться с Рубцовым, его друзья всегда поспешно исчезали, едва только Рубцов начинал «заводиться», но осуждать их, что дружбу с Рубцовым они берегли сильнее, чем самого поэта, и уходили от него, когда были ему нужнее всего, — бессмысленно. Никто не имеет права требовать от человека, чтобы он жертвовал собою ради другого. Каждый человек это решает сам для себя, и Д. тоже решилась на это сама...

«Я хотела сделать его жизнь более-менее человеческой... Хотела упорядочить его быт, внести хоть какой-то уют. Он был поэт, а спал как последний босяк. У него не было ни одной подушки, была одна прожженная простыня, прожженное рваное одеяло. У него не было белья, ел он прямо из кастрюли. Почти всю посуду, которую я привезла, он разбил. Все восхищались его стихами, а как человек он был никому не нужен. Его собратья по перу относились к нему снисходительно, даже с насмешкой, уж не говоря о том, что равнодушно. От этого мне еще более было его жаль. Он мне говорил иногда: «Люда, ты знай, что если между нами будет плохо, они все будут рады».

Все правильно и верно, как верно и то, что крест, самоотверженно взятый Д. на себя, оказался ей не по силам. Может, ей и хотелось облегчить страдания Рубцова — наверняка хотелось! — только вот силенок для этого подвига у нее явно недоставало. Талантом самопожертвования Бог явно обделил ее...

Д., наверное, и сама не понимала, что, «спасая» Рубцова, ей придется преодолевать глухое сопротивление, явное недоброжелательство его друзей и знакомых. Это ведь только в книжках объединяются все, забывая свои самолюбия и амбиции, чтобы помочь товарищу. А в жизни — увы! — так бывает редко...

В жизни Николая Михайловича Рубцова если и объединялись его друзья и близкие, то только, кажется, для того, чтобы сделать жизнь Рубцова еще больнее, еще ужаснее.

«После случая девятого июня,— пишет в своих воспоминаниях Людмила Д.,— после того как Рубцов выздоровел и выписался из больницы, в Вологодском обкоме КПСС собрались писатели, поэты, чтобы обсудить положение дел и, может быть, как-то помочь Рубцову, попытаться его спасти. Был один выход — лечебно-трудовой профилакторий. В ЛТП нужно было трудиться, соблюдать строгий режим, вольготную домашнюю жизнь сменить на казенное житье... Рубцов взбунтовался, в ЛТП идти не хотел...»

34

Даже если сделать поправку на погрешности человеческой памяти, все равно картина последних месяцев жизни Рубцова рисуется достаточно определенно и ясно. Так, как жил он, жить было невозможно. Никаких сил не хватило бы выдержать эту жизнь. Нет, хотя Рубцов и был болен — начало сдавать сердце,— это была не смертельная болезнь. И пьянство, если не считать того, что ничего хорошего нет в пьянстве, тоже не грозило смертельной опасностью. Все было не так безнадежно и вместе с тем— увы! — гораздо страшнее...

С Рубцовым в конце жизни приключилась, в общем-то, самая обычная беда. Пока он страдал, пока маялся, не имея даже своего угла, пока писал гениальные стихи, сверстники неторопливо делали большие и небольшие карьеры, обзаводились семьями, растили детей... И когда у Рубцова появилась наконец-то своя квартира, когда можно стало хоть что-то строить — ведь совсем не поздно и в тридцать четыре года завести семью! — он словно бы оказался в вакууме. Все его матримониальные заботы друзьями-сверстниками были давным-давно пережиты и никакого ни интереса, ни сочувствия не вызывали у них. Тем более что Рубцов и не разрешал сочувствовать себе. Несмотря на все свои буйства, он был и застенчивым, и каким-то очень гордым при этом. Это в стихах мог написать он:

Поздно ночью откроется дверь.

Невеселая будет минута.

У порога я встану, как зверь,

Захотевший любви и уюта.

 

Побледнеет и скажет: — Уйди!

Наша дружба теперь позади!

Ничего для тебя я не значу!

Уходи! Не гляди, что я плачу!..

 

И опять по дороге лесной,

Там, где свадьбы, бывало, летели,

Неприкаянный, мрачный, ночной

Я тревожно уйду по метели...

Это только в стихах мог он закричать, словно от боли:

Я люблю судьбу свою.

Я бегу от помрачений!

Суну морду в полынью

И напьюсь,

Как зверь вечерний!

А в жизни нет. В жизни Рубцов никогда не позволял себе жаловаться. Даже если приходилось просить взаймы деньги, он делал это мучительно трудно. Не надо забывать и того, что Рубцов был не только очень умным человеком, но и необыкновенно тонким, остро чувствующим малейшую фальшь в человеческих отношениях. Правда, будучи трезвым, Рубцов редко давал понять, что его коробят те или иные разговоры, он всегда по мере возможности щадил самолюбие своих друзей. Его друзья оказались в этом смысле гораздо менее великодушными. Конечно же, здесь нельзя забывать и о провинциальной тоске, о злой и мелочной, почти бабьей наблюдательности небольшого города — все подмечающего, ничего не пропускающего и долго-долго потом обсасывающего на разные лады скандальную новостишку... Конечно, странный роман немолодого поэта с не очень-то молодой поэтессой, к тому же переполненный пьяными сценами, не мог не вызывать нездорового интереса, а главное— и, наверное, для Рубцова это было самым страшным — не мог не быть смешным. И, конечно же, друзья-писатели, их жены и близкие достаточно тонко подмечали все комедийные моменты, все нелепости... И все пристальнее они следили за развитием отношений между Рубцовым и его новой женой, ибо в их круг таким вот образом входила некая дама, от которой неизвестно чего можно было ждать.

Как мы знаем по накопленному человеческим обществом за десятки веков опыту, изощренность травли, которую проявляют члены круга при появлении среди них незнакомца или незнакомки, способна творить чудеса...

М. Корякина пишет в своих воспоминаниях:

«Возвратить долг Коля пришел не один, а вместе со своей будущей женой. Оба пьяненькие, оба наспех одетые.

— Я пришел вернуть долг! — сказал он, уставившись на меня пронзительным, не очень добрым взглядом.

— Хорошо! — сказала я.— Теперь у тебя все в порядке? На житье-то осталось? А то не к спеху, вернешь потом.

— Нет, сейчас! Вот!— Вытащил из одного кармана скомканные рубли и трешки, порылся в другом, пальто расстегнул:— А можно или нельзя мне войти в этот дом? Чтоб долг отдать...— резко, с расстановкой заговорил он.

— Конечно, Коля! Проходи! — посторонилась я.

— А она — талантливая поэтесса! — кивнул он в сторону своей спутницы, оставшейся на лестничной площадке этажом ниже.

— Возможно.

— И она же — моя жена! — Он опустил голову, что-то тяжело посоображал и опять уставился на меня в упор: — Ничего вы не знаете! Я тоже ничего знать не желаю! — Выпятился из прихожей на площадку и с силой закрыл за собой дверь».

Эта сцена не нуждается в комментариях. Очень точно обрисована ситуация, когда человека этак благодушно загоняют в безвыходное положение.

Ну, посудите сами... Рубцов пришел со своей женщиной, но это только ему адресуется: «Конечно, Коля! Проходи!», а его спутницу, оставшуюся на лестничной площадке этажом ниже, не замечают. И даже когда Рубцов настойчиво обращает внимание хозяйки дома на нее — ничего не меняется, вежливо, но очень определенно Рубцову дают понять, что ее в этом доме не желают знать. Конечно, можно возразить, дескать, Рубцов сам виноват. Чтобы не ставить Д. в унизительное положение, не нужно было и приходить с нею к Астафьевым. Это безусловно верно, как верно и то, что и во всей своей горестной жизни Рубцов тоже виноват прежде всего сам. Мог бы благополучно закончить Тотемский лесотехникум, стал бы мастером трелевочных дорог, имел бы приличный заработок, квартиру, семью... Не известно только, стал ли бы тогда великим поэтом, но это ведь обычно в расчет не принимается...

Разумеется, менее всего мне хотелось бы, чтобы возможные упреки в душевной черствости адресовались М. Корякиной. Отношения семьи Астафьевых с Рубцовым были сложными, и я акцентирую внимание на сцене из воспоминаний Корякиной потому, что она оказалась честнее и мужественнее многих рубцовских друзей и не побоялась написать то, о чем все позабыли сразу же после его смерти. Очевидно, что ситуации, подобные описанной М. Корякиной, в разных вариантах повторялись изо дня в день. Положение осложнялось и тем, что Д.— не забывайте, она сама была поэтессой! — обладала достаточно взрывным характером, и особенно-то подделываться, угождать, проглатывать оскорбления не умела, да, наверное, и не хотела...

Неблагодарное занятие — разбираться в семейных дрязгах. Правота и неправота каждого участника семейных передряг взаимозависимы, и, как правило, осознание своей правоты рождается лишь из стремления подчеркнуть неправоту другого, и именно тогда и кончается правота одного, когда начинается неправота другого. Конечно, можно было бы, а в своих воспоминаниях Д. этим и занимается, говорить о тяжелом характере Рубцова, о его ревности, его срывах, но ведь и Д. тоже не была ангелом и особенной кротостью не отличалась. Главное же в другом... Д., как это свойственно многим женщинам, и сама не понимала, что происходит с ней. Ей казалось, что ее неустроенность и его неустроенность, соединившись, сами по себе счастливо исчезнут. И совершенно забывала (или не думала вообще), что неустроенность — не только недостаток тепла, близких людей, а еще и все то лишнее, чем успел обрасти в своей неустроенной жизни человек... Наверное, не всегда понимал это и Рубцов.

Он любил Д.

И они ссорились друг с другом и расставались. И снова сходились. В последний раз они поссорились перед Новым 1971 Годом...

Д. решила уехать.

«Нужно было зайти к Рубцову за вещами... Он открыл дверь, я увидела его трясущегося, услышала мерзкий запах водки. Кругом была грязь. Свалка на столе. На постели среди смятых грязных простыней, сбитых к самой стене, ком моего белья: сорочки, блузки и даже сарафан». Рубцов был не один. На кухне сидел его приятель радиожурналист. Оказалось, он пришел еще вчера, переночевал у Рубцова и вот уже сутки они пьянствовали. Улучив мгновение, он сказал Д.: «Люсенька, не бросай Колю, люби его, он бредил тобой всю ночь...»

Д. уехала. Рубцов остался один.