О Рубцове

Людмила ДЕРБИНА

продолжение, см.

Накануне Нового 1971 года я получила от Рубцова длиннющую поздравительную письмо-телеграмму. Она начиналась так: «Прощай старый год! Поздравляю Новым годом и т. д. » Я прочитала телеграмму, но тут подбежали и стали заглядывать мне через плечо мои любопытствующие домашние. Я скомкала ее и бросила в топящуюся печку.

В ночь со 2-го па 3 января, как раз на день рождения Рубцова, мне приснился странный сон. Будто бы я понесла на ручей полоскать белье. А ручей течет в берегах, где нет ни одной зеленой травинки, только серая однообразная галька, да коричневые камни. А струйки ручья то сходятся, то расходятся, образуя островки. Я стала полоскать, а вода все мутится и мутится. Так я ходила то вверх, то вниз по ручью и не находила места, где бы выполоскать белье. Везде мутилась вода. Вдруг я увидела на другом берегу ручья новый белый дом. Еще мгновенье, и я стояла лицом вплотную к стене этого дома.

— Чей это дом? - спросила я.

Глубокий торжественный голос отвечал мне:

— Это дом Николая Рубцова.

Вдруг в стене этого дома прямо передо мной начал зиять черный провал, будто из стены вынули бревно. Еще мгновенье, и какой-то вихрь подхватил меня и метнул в этот лом через черный провал. Сразу же, оказавшись в ломе, я увидела женщину, входящую через дверь: светлые волосы, светлые сероголубые глаза, рослая (потом, как только придет ко мне на свиданье мой адвокат Л. П. Федорова, я наяву увижу женщину из своего сна). Я посмотрела на нее и отвернулась, вообще повернулась к ней спиной. Пол в доме был грязный: опилки, окурки, плевки. Я сказала с укором:

— Коля, как нехорошо! И в этом доме у тебя тоже грязно!

Но Коли в доме не было или он был невидим. Мне никто ничего не ответил. Вдруг снова вихрь подхватил меня и вынес обратно из дома через тот же провал. И тут я проснулась.

Предчувствие надвигающейся беды с новой силой охватило меня. Я знала еще с детства, по рассказам своих бабушек, что видеть во сне новый белый дом — это гроб, домовище, как они называли. Утром за завтраком я сказала своим родителям:

— Видела сон. Коля должен умереть.

Всю эту новогоднюю неделю, пока я была дома, моя маленькая дочка не отходила от меня. У меня же было странное оцепенение. Я ничего не могла делать, все валилось из рук. Все дни я лежала на печи.

— Мама, ты какая-то грустная леня! Все лежишь и лежишь! — укорила меня моя пятилетняя дочка. «Грустная леня!» Как точен детский язык! Значит, грустная и ленивая. Значит, тоска.

В тот же день, 3 января, я получила от Рубцова телеграмму, подобную сигналу СОС: «Люда что ты делаешь немедленно приезжай». Ехать мне не хотелось и не ехать было нельзя. Дома мне сказали: «Забери вещи и приезжай домой». Я попросила отца:

— Папа, поехали с тобой и заберем вещи. 

Он расхохотался:

— Ну, еще мне ехать! Если боишься его, возьми с собой милиционера!

Я была в глухом тупике, но даже родные не чувствовали этого. С прощальным чувством я покинула дом.

8 января прямо с поезда пошла к Рубцову. Он открыл мне дверь и заплакал. Я увидела его трясущегося, услышала мерзкий запах водки. Кругом была грязь. Свалка на столе, на постели среди смятых грязных простынь, сбитый к самой стене ком моего белья: сорочки, блузка и  даже сарафан. Смутная догадка коснулась моего сознания, но я ужаснулась: «Не может быть!» Однако спросила:

— Коля, а белье мое почему тут?  

Низким грудным голосом он ответил сквозь слезы, медленно выговаривая слова: 

— Люда, но... тебя же не было, а сорочки сохраняют ... запах твоего тела.

Смутная догадка подтвердилась. Где-то в подсознанье родилось ясное и ужасное в своей правде ощущение: я обречена! 

Я обречена, потому что мне с ним не расстаться, я не могу его бросить. Это равносильно тому, как если бы бросить больного ребенка. Бросить его, это, значит, оторвать его от себя с клочьями кожи, с кусками мяса, с кровью сердца.

Эта его животная тоска по мне ужаснула меня и окончательно утвердила во мне светлое прощальное чувство смирения. Я села на диван и, не стесняясь Рубцова, беззвучно заплакала. Он ткнулся лицом мне в колени, обнимая мои ноги, и все его худенькое тело мелко дрожало сдерживаемых рыданий. Никогда еще не было у нас так, чтобы мы плакали сразу оба. Тут мы плакали, не стесняясь друг друга. Плакали от горя, от невозможности счастья, и наша встреча была похожа на прощанье.

Я сказала ему:

— Коля, дорогой, я буду с тобой! Мы будем с тобой всегда вместе, мы не расстанемся... Все будет так, как ты захочешь.

— Люда, милая, я не могу без тебя! Только ты можешь меня спасти! Я клянусь тебе в последний раз — не буду пить! Нам нужно сходить в ЗАГС. Пойдем в ЗАГС, пойдем завтра же!

— Да, да. Мы пойдем в ЗАГС. Все будет так, как хочешь ты, я обещаю тебе...

В тот же день я увидела на столе цветную новогоднюю открытку, адресованную Рубцову. Она пришла из Николы. Рубцов кинулся ко мне и хотел ее вырвать из моих рук. Смеясь, я подняла руку кверху. Рубцов подпрыгнул за ней и вдруг резко согнулся, схватился за сердце. 

— Коля, ты что?

— Сердце...

— Зачем ты делаешь резкие движенья, если сердце? Ох, Рубцов!

— Но ты же дразнишься со мной...

— Коля, но я же не знала...  

— Вчера был приступ. Я был в Союзе, ну и...

— Скорую вызывали?

— Нет, я сказал, чтобы не вызывали. Ничего, все пройдет!

Мы лежали с ним рядом, и я рассказала ему до мельчайших подробностей свой сон. Ждала, что он скажет. Он не произнес ни слова, ни звука. После затянувшегося молчания заговорил совершенно о другом. Потом прочитал мне свое новое стихотворение. Оно начиналось строчкой: «Когда приносим женщине страданья...»

Как любое прекрасное стихотворение, его нельзя пересказать. Но одну мысль я уловила в нем: женщина должна быть терпеливой, если мужчина ей приносит страданья. Она должна его прощать. Истинная женственность в покорности и терпении.

Я слышала это стихотворение один-единственный раз. Записано ли оно было на бумаге, не знаю. Скорей всего — нет. Значит, он унес его с собой.

Десять дней мы жили с Рубцовым, как двое возлюбленных, обреченных на казнь.

Мы прощались...

Над нами пели прощальные хоры, я слышала их торжественные, скорбные звуки, от которых мурашки ползли по коже. Почему-то мне вспоминалось детство: нежная зелень берез, запах сена в телегах, ржанье лошадей, духмяные земляничные поляны, звон комаров в теплые вечера, солнечные блики в траве, сонное душистое тепло повети и хруст травы па зубах нашей Буренки, жужжание пчел в клеверах... Все это называлось счастье, мое золотое счастье земного бытия, и все это удалялось от меня с каждым новым днем, с каждым часом.

О чем бы мы ни начинали разговор, он сводился к одному: к разговорам о смерти. Смерть заглядывала в окна, смерть стояла на пороге, смерть витала в воздухе. Смерть, смерть...

Эти десять дней Рубцов совершенно не пил. У него появился хороший аппетит, он окреп физически. Был ровен и ласков со мной. У меня появилась робкая надежда, что, может быть, еще все как-то образуется. Однако, мы оба знали что-то такое, о чем лучше было не говорить. Это было томительное предгрозовое затишье.

Как сейчас вижу: Рубцов стоит на фоне заиндевелого окна, я лежу на диване.

— Люда, скажи, а тебе было бы страшно умереть?

— Знаешь, умирать все равно один раз нужно. Но мне неприятен сам похоронный церемониал. Страшно, когда мертвых выставляют перед живыми напоказ в этом жутком ящике, все эти ленты, венки, траурная музыка...

— Нет, а мне страшно умирать! Страшно! Люда, а как ты думаешь, есть загробная жизнь?

— Не знаю.

— А я точно знаю, что есть! Люда, ты молодец, ты не сказала «нет», ты сказала «не знаю».

Кроме открытки из Николы Рубцов получил еще новогоднюю открытку от другой женщины, той самой, которая примчалась утром 23 июня, когда я проездом из Воронежа навестила Рубцова. Да, она не могла успокоиться, что Рубцов расстался с ней, и постоянно о себе напоминала. В почтовом ящике он находил от нее какие-то «гостинцы» вплоть до конфеток. Он приходил раздраженный, бросал «гостинцы» на стол и разражался тирадой весьма нелестной в ее адрес: «Опять! Опять! Что ей надо? Пусть она меня оставит в покое! Я ведь уже пожелал ей слез и подарил платок! Люда, я уже заметил: как только между нами размолвка, она — тут как тут! Мне не нужно никого, кроме тебя...»

Сейчас она снова напомнила о себе. Кроме «злобного бормотания», как назвал ее новогоднее поздравление Рубцов, там были и такие слова: «Береги свою голову, пока цела!»

— Слушай, Коля, вот в той открытке, помнишь? Там есть слова: «Береги свою голову, пока цела...» Что это такое? Это угроза или предупреждение?

— Люда, я думаю, предупреждение. Да, это предупреждение.

— Но от кого?!

— От тебя! Она знает, что однажды я чуть не погиб из-за тебя, что я из-за тебя теряю голову, а это опасно. Я невольно рассмеялась.

— Все, все, что гибелью грозит, для сердца смертного таит неизъяснимы наслаждения...

— Люда, пусть я погибну, но я тебя люблю! Люда, ты знай: уж кого я любил, так это тебя! А эта... пусть она не приходит на мою могилу, это мне крайне неприятно. А ты... Если бы ты рядом со мной легла, чтобы и там вместе, вот уж я был бы доволен, вот уж мне было бы приятно!

— Ну, что ты, Коля! Бог с тобой! Что ты так рано-то засобирался? Поживи еще!

— Нет, Люда, я скоро умру, а ты еще поживешь. Ты еще поживешь! Я умру в крещенские морозы... Хе, хе... Как там у Бунина сказано: «А когда его дыхание стало тлетворным...» Почитай-ка мне Бунина! Я люблю, когда ты читаешь.

8 января в Рождество мы пошли в ЗАГС. Мы шли берегом реки по Соборной горке. Был тусклый заснеженный день. На склоне у реки трепетали на ветру мелкие кустики, и кое-где на них неопавшие листки звенели под ветром, как жестяные кладбищенские венки. Я покорно шла, а мне казалось, что я сама добровольно затягиваю петлю на своей шее.

С горки по склону катались на лыжах ребята.

— Эй, — крикнул Рубцов, - ребята, дайте-ка я скачусь! — И замахал руками.

Я остановилась, и вдруг мне не захотелось идти вперед ни шагу, ни шагу!

«Господи! Пусть он покатится на лыжах, упадет, сломает ногу. Пусть он сломает ногу! Мы вернемся тогда обратно. ..»

Я спряталась за толстое дерево, прижалась, втиснулась. Подошел Рубцов.

— Ну, так скатись! Коля, скатись!

— Я раздумал.

— А я раздумала идти в ЗАГС. Коля, давай не пойдем! 

Он долго молчал задумчиво.

— Завтра придем.

— Где у тебя свидетельство о разводе?

— Оно есть. Я найду.

— Опять искать! Люда, ты не обманешь меня?

— Коля, я же сказала: все будет так, как хочешь ты. 

Мы вернулись домой глубоким вечером.

— Коля, я завтра найду, сегодня уже поздно, — сказала я.

Среди ночи он разбудил меня.

— Люда, иди ищи свидетельство. — сказал он жестко.

— Коля, да ты с ума сошел! Зачем ночью? Завтра утром найду.

— Ты меня обманываешь! Его у тебя нет! Ты его потеряла! Иди ищи! Или я сам пойду искать!

— Коля, мой дорогой, успокойся! Все есть. Я прошу тебя...

— Ну, нет! Я пригрел змею на своей груди! Ты змея! Я не ошибаюсь!

Я растерянно молчала.

— Люда, ну ты хоть немножко любишь меня?! 

Я молчала.

— Люда, ты была со мной хоть раз счастлива?

— А ты со мной был?

— Людочка, я был с тобой счастлив и не один раз.

— Ты правда был со мной счастлив? 

Я склонилась к нему, обняла. Он сразу весь покрылся гусиной кожей, весь озяб от моего прикосновения.

— Коля, дорогой мой, ты мое самое родное, самое больное. Ты ноешь во мне, как заноза... Твои стихи — это и моя душа.

— Люда, но это же не то, не то! -— застонал Рубцов. — Что стихи?! Не вмешивай стихи! Ну, как ты не понимаешь? О-о-о!

Я совсем растерялась.

— Коля, — сказала я. — но если бы мне знать, что тебя делает счастливым! Если бы мне знать! Я хочу, чтоб ты был счастлив. Но как это сделать?

— Ты не знаешь, потому что не любишь меня, — горько сказал Рубцов.

— А ты меня разве любишь? Разве любишь, если мучаешь ревностью, недоверием?!

— Я люблю каждую клеточку твоего тела, звук твоего голоса, каждое твое движение. Вот смотрю на тебя, слушаю, как ты говоришь, двигаешься, а душа узнает в тебе что-то русское, древнее...

9 января утром я нашла бумажку о разводе, но мы замешкались и в ЗАГС пошли уже почти в потемках. Над Софийским собором плыли оранжевые облака с багряным отливом, быстро темнело, началась метель:

На обратном пути из ЗАГСа я бежала по тропинке через реку. подхваченная метелью, впереди Рубцова, а внутри меня билась одна ясная мысль: «Не бывать! В ЗАГСе больше не бывать!» Нам назначили день регистрации брака 19 февраля — целых 40 дней! До катастрофы оставалось только 10. На Соборной горке Рубцов сказал:

— Люда, зайдем в картинную галерею, посмотрим мой портрет. Правда, ее вот-вот уже закроют, но, может быть, еще успеем.

Мы зашли. Посетителей уже никого не было. Рубцов сразу же провел меня к своему портрету, который нарисовал Малыгин. Я долго, молча, смотрела. Рубцов стоял рядом.

Меня поразил ярко выраженный аскетизм человека, изображенного на портрете. Этот человек был похож и не похож на Рубцова: иконный лик, его мертвенная бледность, взгляд по-неживому застывший, казалось, до хруста сжаты скрещенные руки и все это на фоне коричневых холмов и белеющей церкви. Я перевела взгляд на Рубцова, и эта несхожесть между ним и портретом была поразительна. Глаза Рубцова весело посверкивали, лицо жило, каждая черта была мягче, округлей, чем на портрете. И все-таки сущность Рубцова-поэта была схвачена и запечатлена на холсте вне всякого сомнения. Там было мрачное величие скорби, та страшная глубь души, самоотречение от житейских благ, от суеты сует, глубокая жестокая дума... Рубцову я сказала:

— Коля, это не ты, это какой-то аскет-пустынник. 

Рубцов рассмеялся.

— Ты знаешь, Люда, я тоже об этом подумывал. 

Когда мы вышли, он сказал задумчиво:

— Люда, ты обладаешь одной удивительной способностью: как только я начинаю о чем-то размышлять и мысль моя еще расплывчата и неопределенна, ты вдруг говоришь мне именно об этом и уже готовую формулу моей мысли. У меня такое впечатление, будто ты читаешь мои мысли.

— А у меня наоборот, будто ты мои читаешь, подобно телепату.

Мы шли и смеялись.

— Людочка, а ведь мы что-то забыли!

— Что же?

— А вот сейчас ты недогадливая... У нас с тобой такой день сегодня! Нужно же его отметить! 

— Коля, ну а как же быть с твоей клятвой? 

— Люда, я понимаю! Ну давай сухого, только бутылочку сухого!

Я согласилась.


  стр.8