О Рубцове

Людмила ДЕРБИНА

продолжение, см.

Дома мы сели за стол, поставили перед собой зеленую длинногорлую бутылку «Рислинга», что-то из закуски и собрались праздновать. Почему-то мое внимание привлекла аляповатая статуэтка, изображавшая деревенскую пару: гармониста с девушкой. Ее подарил Николаю Клавдий, хороший знакомый Рубцова, который был у Рубцова при мне всего один единственный раз. Клавдий был однорук - виной тому несчастный случай. У гармониста одна рука тоже была отбита. Я что-то пошутила относительно гармониста с одной рукой. Рубцов вдруг серьезно спросил:

— Люда, скажи мне, а ты бы вышла замуж за Клавдия? 

Как-будто черт меня дернул за язык, и я выпалила;

— Вышла бы! И мне было бы с ним спокойно, не то, что с тобой! 

Рубцов не успел что-либо ответить, зазвенел звонок. Рубцов встал, открыл дверь, вернулся в комнату, подавленно обронил:

— Клавдий...

Я помертвела. А в комнату уже шумно входил Клавдий, здоровался с Рубцовым и уже подходил ко мне. Я вскочила со стула и, глядя куда-то в сторону, но только не на Клавдия, сунула ему руку, пробормотала: «Здравствуйте!» и тут же быстро и решительно сняла с вешалки шубейку. Выскочил Рубцов. 

— Люда, куда ты?! Куда ты?!

— Коля, мне лучше уйти. Лучше для нас обоих. Ведь ты все равно будешь драться, когда уйдет Клавдий. 

— Нет, не буду! Даю тебе слово, не буду! Не уходи! 

Он держал меня за полы, и в глазах его были мольба и отчаяние. Я никуда не ушла, но и в комнату не входила. Околачивалась на кухне. Клавдий, конечно, не понимал нашего столь странного поведения. Рубцов тоже пришел ко мне на кухню. Клавдий — за ним. Но разговор не получался. Я даже старалась не смотреть на Клавдия, не то что разговаривать. Рубцов тоже не выражал радости по поводу его прихода. Клавдию ничего не оставалось, как уйти. И он ушел. 

Оставались последние 9 дней.

Рубцов не пил. Сходил на прием к врачу. Врач прописал ему корвалол. А валидол он уже сам давно носил в кармане.

За неделю до катастрофы мы съездили за картошкой в деревню к Клавдии Ивановне. Я оставляла у нее свою картошку. Когда-то весной я предлагала Рубцову купить избу в этой деревне. Избу продавали всего за 200 рублей, да дороже она и не стоила. Стояла она на отшибе, над оврагом.

— Коля, смотри, вот та изба. Помнишь, я говорила? 

Рубцов усмехнулся.

— Не купить мне избу над оврагом 

и цветы не выращивать мне...

Когда уже поехали обратно, Клавдия Ивановна подошла ко мне и шепнула:

— Люся, а мне понравился твой Рубцов, он хорошенький, быстрый такой! Ну, живите с Богом.

В эти же дни однажды утром проснулась и вижу: Рубцов лежит на спине, руки под головой, глаза устремлены в потолок. Он сразу же заговорил:

— Люда, мне так хочется увидеть старшего брата Алика, как будто перед смертью.

— Коля, так напиши ему, пригласи в гости!

— Но я же не знаю, где он живет! Он жил где-то под Ленинградом в Невской Дубровке.

— Коля, сегодня же напиши туда в адресный стол.

— Да, да, конечно, напишу.

Назавтра Рубцов сказал мне, что отправил письмо в Невскую Дубровку.

В эти же дни я встретила знакомую женщину.

— Ну, Люда, как жизнь?

Я сказала, что выхожу замуж за Николая Рубцова.

— Люда, да ты что?! Не будет у вас никакой жизни! Он же пьет. Я знаю, у меня тоже пьяница был, пришлось разойтись. И с топором за мной бегал, и с ножом бросался. Теперь отдельно живем, приходит, упрашивать начинает, чтобы снова сойтись. Я — ни в какую, так он драться! Он меня — за руку, а я его — за горло.

— За горло? Как это?

— А так! Как за горло схватишь, так сразу отцепится, как миленький!

Нет, я не намотала на ус это «откровенье», но, вероятно, в моем подсознании так или иначе что-то отложилось и в критический момент дало мне толчок к действию. Наступали последние дни, последние ночи. За три дня до того, Рубцов сказал мне как-то утром:

— Люда, дай мне бидончик, я схожу за молоком. Ты же знаешь, я люблю молоко.

Я дала ему бидончик, и мой Рубцов исчез вместе с бидончиком. Я сбегала в магазин, в магазине его не было. Куда еще идти, что делать — не знала. Слонялась по квартире от окна к окну. Я была на кухне, когда в середине дня появился хмельной Рубцов и еще с порога закричал:

— Людочка, это я, твой муж!

От слова «муж» все во мне перевернулось, я вся содрогнулась: до того неестественно было слышать из уст Рубцова: «я твой муж». Друг, брат, мой бедный больной ребенок, мой мучитель, мой истязатель, мой любимый поэт... Но муж?! О боже! Что я делаю? Но как теперь быть?! Ему так хочется назвать меня женой!

— Ну, где же твое молоко?

Рубцов, усмехаясь, протянул мне пустой бидончик. Я открыла крышку, винный запах ударил в нос.

— Да, Рубцов, от этого «молочка», видно, тебя не отвадить никакими силами.

— Ну, Людочка, выпили с Лехой разливного! Что ж такого? Посидел я у них. Ну, так от этого мир не перевернулся!

Последние три дня: суббота, воскресенье, понедельник...

Рубцов, не пивший целых 10 дней, будто прорвал долго сдерживающую его препону и ринулся в пьяный омут с новой страстью. Все рушилось.

В ночь на 17-е я вдруг проснулась где-то под утро, будто и не спала. Рубцов лежал рядом. Спал ли он?

Вдруг гулко хлопнула парадная дверь, и тяжелые мерные шаги раздались на лестнице. Шаги были тяжкие, медленные: «Топ. Топ. Топ.», и они неумолимо шли кверху. «К нам», — сердце метнулось, как загнанный зверек.

— Коля, ты спишь?

— Нет.

— Слышишь?

— Конечно.

— Шаги Командора. Это к нам. Кому-то из нас он идет пожать руку.

Вот шаги миновали третий этаж, тяжко мерно раздались на четвертом... Мы прижались друг к другу, притаились, замерли...

Мне казалось, что это идет не человек. Я уже точно знала, что эти шаги — к нам, но эти шаги не могли быть шагами нормального человека. Это была поступь Рока.

Тяжкие шаги раздались у наших дверей. Резкий звонок прозвенел над нами, обмершими от суеверного страха. Никто из нас не подумал шевельнуться. Мы почти не дышали. Не знаю, сколько мгновений прошло, мы молчали. Шаги стали мерно и тяжко спускаться по лестнице. По мере того, как они удалялись, отлегало от сердца, будто уходила, удалялась беда. Кто знал, что она уже на пороге? До беды оставалось ровно двое суток...

В воскресенье во второй половине дня мы вышли с Рубцовым на улицу. Падал обильный пушистый снег.

— Пойдем к Боре Чулкову? Мне хочется его повидать. 

Чулков жил уже в новом доме недалеко от нас. Этот дом расположен как раз напротив учреждения, огражденного высокими стенами. Рубцов постучал в дверь Чулкова (звонка еще не было). Никто не открывал.

— Боря, открой! Это я, Рубцов!

Вероятно, дома никого не было. Рубцову не хотелось уходить от дверей. Он долго еще взывал в тишину за дверью, сетовал, сожалел. Увидеться с Борисом Чулковым не удалось.

Около дома стояла телефонная будка. Рубцов зашел позвонить. Я стояла и бездумно смотрела на белую от инея высокую стену. Кто мог тогда подумать, что именно за этой стеной мне придется пробыть долгих пять с лишним лет! То, что произойдет, не будет вмещаться в мой рассудок, и долгое время я буду бродить за этой стеной потерянной тенью. Где было взять силы? Мне казалось странным, что я дышу, двигаюсь, что ко мне кто-то обращается с вопросами, что мне велят что-то делать. Мне велят... Кому-то очень хотелось, чтобы я не была самой собой. Со мной плохо обращались, так, как будто я ничто в этом мире. Но то, что произошло, произошло помимо моей совести. Только это дало мне возможность продолжать жизнь и оказать спокойное ровное сопротивление той силе, которая хотела лишить меня моего «я», требуя смирения.

Быть натянутой, как тетива, быть мишенью, сжиматься в кулак, стискивать зубы, плакать, но так, чтоб никто не видел твоих слез, быть морально уничтоженной чьим-то произволом, тупо терпеть ежедневную казарму, ежедневное ристалище. Все это приходилось мне, но ни разу я не изменила своему «я». Было одно упрямое фанатичное: остаться самой собой, остаться самой собой! Я была поставлена в неестественные для человека условия, была прижата к стене враждебными силами, и мне оставалось либо победить эти силы, либо сломаться самой. Либо, либо... И я ринусь в бой!

Это будет для меня школой мужества, из этого противостояния я выйду победителем, но и потери мои будут неисчислимы. На этом жестоком проклятом пятачке с «молохом» швейной фабрики посередине все было направлено против живого человека. К тому же, как впоследствии окажется, я буду на особом положении и здесь. Я буду самой бесправной среди бесправных. Мне будет отказано даже в надежде на какую-то справедливость по отношению ко мне. Местное общественное мнение, как сообщит мне наш начальник, не позволяло применить ко мне какие-либо льготы. В Вологодском Союзе писателей поднимется бум, когда меня однажды в 1975 году должны были направить на стройки народного хозяйства. Особенно старался один «выдающийся» поэт. Он играючи столкнул меня обратно в этот кипучий адский котел. Сразу же после этой черной акции по отношению ко мне рухнет мое здоровье. Но самым страшным в моей жизни будет разлука с дочерью. Иногда ее привозили ко мне на свидание. Но свидание быстро кончалось. Когда твой ребенок кричит и рвется к тебе, а его от тебя насильно отдирают, эту муку ни с чем не сравнить. Легче умереть.

Но жизнь продолжалась. Вокруг было много таких же горемык, разлученных с детьми, виноватых и безвинных, но одинаково униженных. Люди, как люди. Нет, не только отпетые стервы были там, там были прекрасные женские души, мечтательные, нежные, одухотворенные. Не только злобой и бесчеловечностью пропитан воздух этого пятачка, он пропитан надеждой на милосердие, верой в совершенно безумное солнечное счастье свободы.

Работа на износ, должности звеньевой и руководителя культурно-массовой секции не оставляли для меня какого-либо свободного времени. Все было рассчитано по минутам. Но за швейной машинкой, в гуле цеха можно было внутренне уединиться. Именно там родились некоторые мои стихотворения. Когда удавалось выдавить из себя какие-то удачные строчки, пела душа, торжество и сила переполняли меня, все казалось одолимым.

Там же, за этими стенами мне приснится сон о Василии Шукшине. Это было 2 октября 1974 года между 5-ю и 7-го утра. Вот он.

Я стою на пороге пустынной комнаты с низким потолком. Посреди нее на кресле-кровати полулежит Василий Шукшин. Я хочу подойти к нему и поцеловать. Вот я стала двигаться к нему, а он в ужасе, глядя на меня в упор, стал отклоняться назад. Но я наклонилась над ним и впилась ему в губы. Вдруг страшный грохот, топот сапог, как по палубе, над моей головой и резкий крик: «Что ты наделала?! Что ты наделала?! Теперь все кончено!» Оказывается, в это мгновенье он умирал.

А тогда с Рубцовым мы шли и мечтали, куда поедем летом. Но вот на пути оказался магазин. Ни словами, ни за рукав я не смогла удержать Рубцова. Он зашел в магазин, я осталась ждать на улице. Дверь у магазина была на пружине. Растянутая пружина, когда открывали дверь, стремилась принять свое нормальное состояние, и дверь в это время рычала и с силой захлопывалась, угрожая выходящему покупателю быть прихлопнутым. Покупатели входили и выходили. Наконец, показалась красная головка «огнетушителя», плечо и локоть Рубцова, сдерживающие дверь. И мое мгновенное желание было, чтобы дверь сорвалась и ударила по «огнетушителю», и разбила бы его вдребезги! Но Рубцов благополучно миновал дверь вместе с бутылкой. Она уже дразнилась из кармана Рубцова своей красной головкой. Я выхватила ее и забросила в снег. Это было на пустыре около дома Рубцова. Он тут же кинулся за ней, и я стала удерживать его, и мы свалились в снег. Мы барахтались в снегу, и он смеялся, а мне хотелось плакать. Бутылку из снега он достал, и мы «завалились» с ней к Алексею Шилову, другу Рубцова. 

В тот день вышла статья в газете «Правда». Я не помню точно название статьи, но что-то вроде «Лирический герой и современность». В ней в положительном смысле упоминалось и о Рубцове. Сразу же у Шиловых я прочла эту статью. Мы провели хороший вечер. Мне хотелось дурачиться, и я помню, читала шуточные четверостишия Рубцова, над которыми все много смеялись.

Когда я буду умирать, 

а умирать, конечно, буду, 

ты загляни мне под кровать 

и сдай порожнюю посуду.

 

Возможно, я для Вас в гробу мерцаю, 

но заявляю Вам в конце концов:

Я, Николай Михайлович Рубцов, 

возможность трезвой жизни отрицаю!

 

Куда пойти бездомному поэту, 

когда заря опустит алый щит? 

Знакомых много, только друга нету 

и денег нет, и голова трещит!

(На авторство последнего четверостишия претендует петербургский радиожурналист Вал. Горшков.)

Хозяева вышли на кухню, и Рубцов попросил меня прочитать свои стихи. 

— Люда, прочти мне это, где вы с бабушкой идете в белых платочках, взявшись за руки. 

Я прочла «Мне кажется, что я давно живу...» 

Я читала, а у Рубцова слезы так и лились из глаз, и он их даже не вытирал. Я закончила читать, подошла к нему, тыльной стороной ладони стала вытирать ему слезы, а сама говорила ему: 

— Коля, не плачь! Ну, не плачь, мой дорогой, ты же со мной. Колечка, ну, не плачь! Пошли-ка лучше домой! 

Подошли хозяева. Я уже была одета. Рубцов (ну это же Рубцов!) что-то вспылил, матерился. Алексей уговаривал его, помогая ему одеться. Мы вернулись домой в 9 вечера.

Едва мы успели раздеться, как раздался звонок. Рубцов открыл дверь и сразу же задал вопрос входящему.

— Ты с бутылкой или без?

— Без бутылки, — ответил пришелец.

На пороге стоял человек в черной шубе, в черной шапке, в черных валенках с галошами, темноглазый и смуглый.

«Какой-то черный человек» — мелькнула у меня мысль. Он назвал себя Юриком, но кто он, я так и не поняла толком. Мы просидели втроем почти до 5-ти утра. Юрий оказался на редкость интересным собеседником, эрудитом. Речь его была загадочна порой, и я слушала его чуть ли не с открытым ртом. Так, впервые от него я услышала, что поэт Николай Клюев был задушен неизвестным лицом где-те в вагоне поезда. Рубцов в этот вечер был молчалив и переводил взгляд то на Юрика, то на меня. Выяснилось, что в ночь на 17-е где-то в пятом часу утра тем самым «командорским шагом» приходил к нам этот Юрик.

— Я думал, что тебя, Коля, нет дома и ушел обратно. 

У меня было странное состояние: этот человек возбуждал к себе несомненный интерес и в то же время настораживал. В пятом часу утра он ушел, и я спросила Рубцова:

— Коля, кто это?

— Да какой-то темный человек. Я и сам его толком не знаю. А что? Он тебе понравился?

— Даже очень! Он такой эрудит!

Рубцов подскочил ко мне и поддал коленкой сзади.

— Гадина!

Но тут же проникновенно посмотрел мне в глаза и сказал высокопарно:

— Люда, если бы ты только знала, какая ты сегодня красивая!

Я уже не удивлялась.

В последний день (мы не знали, что он последний), устраивая свои житейские дела, мы ходили в ЖКО. Туда были сданы мои документы на прописку. Николай 19 января собирался ехать в Москву по своим творческим делам и хотел взять с собой рукопись моих стихов.

Во второй половине дня я потянула его в город: моя рукопись была еще у машинистки из «Вологодского комсомольца» и нужно было ее забрать. Ему не хотелось идти. Я звала его.

— Коля, ну пойдем! Такая славная погода! 

Он согласился. 

Мы пошли к центру по улице Советской.

—Завтра поеду в Москву, — говорил он. — Там в издательстве «Молодая гвардия» — моя рукопись. Я назвал ее предварительно «Подорожники», но я хотел бы как-то по-другому. 

— Ну а как? 

— Назову «Чистая метель»!

— Что за «Чистая метель» такая? Нет, Коля, мне кажется, так плохо. Лучше «Метель-метелица».

— Ах, замети меня, метель-метелица. Ах, замети меня, ах, замети! Ладно, пусть будет «Метель-метелица»! Люда, ты знаешь, эту мою песню любил петь Николай Анциферов. И его замела метель, замела-таки! 

— Думаешь, и тебя заметет? 

Мы шли и смеялись.

— Если получу деньги, — говорил Рубцов, — буду кутить!  Ну, конечно, и тебе, Людочка, оставлю немножко. Как бывало Глеб Горбовский говаривал: «Покутил и хватит, а это Анюте оставлю». 

— Анюта... Красивое имя!

— А Люда, Людмила — милая людям... Но, Люда, я замечаю: бабы тебя не любят. Ты это знаешь? 

— Знаю. Я это давно знаю.

— Я сейчас съезжу в Москву, а потом в марте мы поедем в Дом творчества в Прибалтику. Поедем? Я не поеду без тебя. Пусть буду 12 дней, но зато с тобой. 

— Коля, но мне же надо на работу устраиваться. Сколько можно?! 

— Люда, проживем, не тужи!

В центре Вологды у ресторана «Север» мы встретили знакомых Николаю журналистов.

Остальное известно из судебных протоколов, хотя там есть тенденциозное искажение истины, и все грубо подогнано под версию. Это особый разговор. Когда они собрались пить в шахматном клубе, я побежала тем временем в «Вологодский комсомолец» за своей рукописью. Рубцов проводил меня до лестницы, подал мне руку, сказал почему-то: «До свиданья». Я в свою очередь сказала ему:

— Ну, до свиданья! Я сейчас вернусь! 

— Я жду тебя, Людочка! — крикнул он мне вдогонку. 

Через 20—25 минут я возвратилась с рукописью и меня наперебой стали угощать вином. Они уже допивали. Я глотнула из стакана Рубцова, он допил остатки. На Главпочтамте Николай Задумкин получил деньги, и все отправились в ресторан. Я отказалась, по ресторанам я не ходок. Только сказала Задумкину, чтобы Колю не бросали одного, а доставили домой.

Часа через два Рубцов и трое из журналистов приехали к нам уже хмельные и еще с бутылками вина. В этот вечер Рубцов играл на гармошке и пел свое стихотворение-песню «Над вечным покоем». Николай Задумкин имел неосторожность поцеловать любезно мою руку.

— Почему ты целуешь руку моей жене?! — ревниво вскричал Рубцов.

Все уже были пьяны, еле держались на ногах. Рубцов рассвирепел, что-то кричал, размахивал руками. На столе лежал раскрытый нож-складник. Кто-то из ребят его переложил на окно за шторку. Одного за другим Рубцов прогнал всех. Оставался еще Альберт Третьяков. С ним они допили последнюю бутылку, пьяно поспорили.

Рубцов кричал:

— Я первый поэт! 

Третьяков оспаривал:

— Нет, ты не первый!

Можно ли передать весь тот пьяный бред, который исходил от них? Слова-восклицания, косноязычные споры, усиленная жестикуляция... Рубцов был возбужден до предела, и я боялась с ним оставаться одна.

— Вот сейчас уйдет Третьяков, и он накинется на меня, — тревожно думала я.

  Где-то в 11 вечера Рубцов проводил Третьякова до лестницы.

— До свиданья! До свиданья! — кричал он Третьякову, свесившись через перила в пролет. «Перед самым, может быть, крушением я кричу кому-то до свиданья... »

Рубцов возвратился в комнату, мы остались одни. Истекали последние часы. Всю ночь Рубцов буйствовал с небольшими короткими передышками. Я замкнулась в себе, гордыня обуяла меня. Я отчужденно, с нарастающим раздражением смотрела на мечущегося Рубцова, слушала его крик и впервые ощущала в себе пустоту. Это была пустота рухнувших надежд.

— Какой брак?! С этим пьянчужкой?! Его не может быть!

— Гадина! Что тебе Задумкин?! — кричал Рубцов. — Он всего лишь журналистик, а я поэт!  Я поэт! Он уже давно пришел домой и спит со своей женой и о тебе не вспоминает!

В эту ночь я ничего не отвечала Рубцову, не хотелось отвечать на какую-то пьяную блажь. Я устала.

Рубцов допил из стакана остатки вина и швырнул стакан в стену над моей головой. Просыпались осколки на постель и вокруг. Я молча собрала их на совок, встряхнула постель, перевернула подушки.

Рубцов снова взял гармонь и снова играл и пел «Над вечным покоем» и пел, оказывается, реквием самому себе! Затем с силой швырнул гармонь об стену. Она отлетела от стены и упала в угол около дивана.

В эту ночь Рубцов разбил любимую им пластинку с песнями Вертинского. Я молчала, хоть все разнеси вдребезги! Вероятно, его ужасно раздражало, что я никак не реагирую на его буйство. Он влепил мне несколько оплеух. Нет, я их ему не простила! Но по-прежнему презрительно молчала. Он все более распалялся. Не зная, как и чем вывести меня из себя, он стал бросать в меня горящие спички. Я стояла и с ненавистью смотрела на него. Все во мне закипело, в теле поднимался гул от страшного оскорбления, еще немного и я кинулась бы на него. Но я с трудом выдержала это его глумление, и опять, молча, ушла на кухню.

Я снова взяла совок и веник, подмела и убрала спички (потом мне не поверят, что он бросал в меня зажженные спички).

Но именно в этот момент я окончательно поняла, что все попрано: жизнь, достоинство, возможность счастья. Именно в этот момент Рубцов переступил предел, за которым зияла бездна.


  стр.9