Рубцовский мемориал

Василий ПОНОМАРЕНКО


1. СВЕТЛОЙ ПАМЯТИ  

Лихая весть вошла свинцово 

В мою распахнутую грудь:

Январской Вологдой Рубцова 

Друзья несут в последний путь.  

 

Январской Вологдой, так молод, 

Не бременя ладью скорбей, 

Поэт плывет сквозь древний город 

К суровой пристани своей.  

 

В снегах, как в саване, Россия — 

Их ровный свет из края в край... 

Мать гениальнейшего сына 

Всегда теряет невзначай.  

 

Всегда пути его короче, 

Светлы и горестны они, 

И, закрывая смертно очи, 

Он шепчет: —Русь!.. Себя храни.  

 

28 января 1971 г.

2. К ПОРТРЕТУ  

Ну кто снимал тебя, Рубцов, 

Тогда в берете, в долгом шарфе?! 

И было нам, в конце концов, 

В тот миг ни холодно, ни жарко.  

 

Но вот тебя не стало враз, 

И образ твой в раздольном шарфе 

Так смотрит пристально на нас, 

Что нам и холодно и жарко.  

 

сентябрь 1971 г.

3. ВОСПОМИНАНИЯ В ЧУДЕСНОМ ДОМЕ

                           — Кому, — сказал, — нужны твои

                                                                                 причуды?                  

                                   Н.Рубцов

 

ольшой поэт был маленьким студентом, 

По общежитью с братией чудил. 

Куда угодно те причуды деньте, 

А он тогда в поэзию входил.  

 

И суть не в том, что смех и суесловье,

Порой хмельное клянченье рубля...

Его высокое духовное здоровье

И нынче вне сомненья для меня,

 

Когда постыдной гибели нелепость

Стихам и жизни подвела черту.

Он говорил, что сам он—черный лебедь,

И белым стать высказывал мечту.  

 

Но черный или белый — где он, лебедь? 

Мы в жизни часто ль видим этих птиц?! 

Всего больнее, горше и нелепей, 

Что мы встречаем чаще их убийц.  

 

На Черной речке за январским лесом, 

У Машука — во сне и наяву! — 

Подступит пошлость бравеньким Дантесом... 

Я так же ограниченность зову!  

 

Он шел сквозь них. По-русски продирался. 

Звезда Полей светила и вела!

И так простецки в лапы им попался:

Разбил свои высокие крыла!  

 

Большой поэт,

Студент еще вчерашний...

Как пусто без него по этажам!

Вдруг слышу восклик горестно-щемящий: —

Ах, почему вы курите, мадам?!  

 

Его читают. Близко и боляще. 

Да что теперь? Жалей иль не жалей... 

Вечерний сквер в окно глядит молчаще. 

День прожитой становится вчерашним. 

Льет в небо свет Останкинская башня. 

А в глубь души — Звезда Его Полей!  

 

лето 1972 г.

4. ДОРОГА НА ВОЛОГДУ  

Дорога на Вологду—это леса, 

На взгорках поля и деревни... 

От Ярославля — четыре часа 

Из древнего города в древний.  

 

Дорога на Вологду в летнюю рань

Волнует зелеными красками. 

От века земле этой отдана дань 

Былинами, песнями, сказками.  

 

Из этого края легенд и лесов, 

Оставя нам новую песню, 

Прошел по России Никола Рубцов, 

Как белая ночь в поднебесье.  

 

Дорога на Вологду—это к нему! 

К свободным талантливым людям. 

Я друга найду, 

Преклонюсь, обниму, 

Но будет мне миг тот 

Печален и труден...  

 

Не камень высокий сейчас бы обнять, 

Не слышать бы рядом цветы жестяные... 

Как в белую ночь нам души не унять — 

Так нам не забыть его: песню России!  

 

июль 1975 г.

5. УЛИЦА РУБЦОВА  

Пройду по улице Рубцова я, 

Потом на Гоголя сверну. 

Резьба карнизная, крыльцовая 

Мне открывает старину.  

 

Невдалеке за речкой Вологдою 

Стоит София—чудный храм, 

И колокольня крестным золотом — 

К иным нацелена мирам.  

 

14.1.88 г., Вологда.

6. СУДЬБА

«..поступил в Тотемский  лесотехнический техникум,  где окончил 2 курса,  но больше не стал учиться и ушел».

Н. Рубцов. 12/IХ—52 г.

 

Представляю: стал бы он лесничим... 

Попечитель сосен и берез! 

Пообрел хозяйственный обычай 

И лесной семеюшкой оброс.  

 

Цепкие житейские обузы 

Обступить готовы хоть кого. 

Стало бы Рубцову не до музы, 

Да и нам совсем не до него.  

 

Может, изводил бы в целлюлозу 

Солнцем просмоленные стволы, 

Чтобы книги лирики и прозы — 

Не его! — ложились на столы.  

 

Нет, не стал он северным лесничим 

В сосенно-березовом краю. 

Всенародно-песенным величьем 

Он возвысил Родину свою.   

 

июнь 1987 г.

7. ВЕЧНОЕ ЧУВСТВО 

(Лирическая новелла)

I

        На трудном огне жизни сплавилось его поэтическое слово с блеском всенародной славы. Осталась местами шероховатая окалина житейских невзгод поэта, но время сбивает ее, все приводит к сиянию ровному. Так не с одним самородным талантом у нас было, ничего особенного здесь нет. Время отбирает ценности духа и материального труда, жизнь возводит достойных в герои и подвижники. Рубцов имя подвижника заслужил. По праву человека, знавшего его, выскажу свои мысли и чувства о встречах с ним, о некоторых моментах жизни в стенах Литературного института, за их пределами. Для начала коротко напомню то, что многим читателям ныне известно, но не менее многим, как показывает практика литературных встреч, ведомо отрывочно, путано, слабо.

        Творческую судьбу Рубцова в сложный поворотный момент его жизни проницательно предопределили три-четыре человека, может, чуть больше. Без их деятельной поддержки появившийся в столице вологодец мог бы еще долго маяться со своим лирическим голосом, который не вписывался в громкую поэтическую доминанту тех дней. Это было время надежд и обновления: начало 60-х. Все тогда шумело н взрывалось строфами новоявленных ударных поэтов. Взрывы были созидательного характера — разносили завалы стихориторики, немало и пустопорожнего буханья раздавалось. Шла борьба за умы и сердца,

        Рубцов не шумел. Свою моряцкую хлесткость в слове он проявил чуть пораньше: в северофлотский период творческого развития. Затем в годы полу столичной жизни на берегах Невы тематически исчерпал запавшую в сердце романтику моря, духовно вырос, поокреп и стал уходить в творчестве к своим жизненным корням: к северной земле родной — к ее лесам, рекам, полям, к людям простого и нелегкого труда. Рождалась и полнилась его река поэзии — не порожистая, вольносильная, просветленная глубоким небом родины.

        Поэт сердечно чувствовал и душевно думал, не голосил горловым надрывом эстрады, а пел глубинным грудным напевом своего народа. Один только «Добрый Филя» что стоил: вещь некрасовской силы! Вспомним, к примеру, хрестоматийное «Вчерашний день, часу в шестом...» Историческое время и социальная ситуация, конечно, разные, упрощенных сравнений здесь делать нельзя, но сходность в главном: взгляд на человека в крайней ли его забитости, в полной ли его забытости как на сестру, на брата... Только теперь, на исходе восьмидесятых, мы узнаем во всей исторической правде трагедию нашего крестьянства. Рубцов, думаю, тогда многое знал, чувствовал. Не мог не знать, не чувствовать, если рядом были такие люди как Александр Яшин, Василий Белов, как тот же вековечный труженик земли родной с обобщенным крестьянским именем Филя.

        Филя — никому не ведомый деревенский пастух. Внешне существо безответное, почти растительное. Но по душе этот Филя — не просто... Филя. Много мудрости, по-крестьянски затаенной горечи содержала даже одна его скупая фраза: «А о чем говорить?» Но как услышать негромкую боль души в большом общественном шуме? Читатель, особенно молодой, скопом кидался на эффектное звучание «Пожара в Архитектурном» с его лихой концовкой «Аида в кино!» А в кино Филю не показывали... Правда, образ «прогоревшей» архитектуры казарменного социализма в стихотворении А. Вознесенского дан сильно, насмешливо, но тогда это не так отчетливо понималось.

        Егор Исаев, Дмитрий Стариков, Анатолий Передреев, Вадим Кожинов, Станислав Куняев потрясенно услышали Филю и его поэтического создателя, Начали, по-маяковски, других хватать за ноги и дуть им в уши. Стали стучаться к трудные двери и открывать их. В 1967 году вышла знаменитая рубцовская «Звезда полей». Да, книгa сразу стала знаменитой — я это помню. Рубцов был начально открыт для читателя, и довольно ярко. Все сравнительно счастливо начиналось. И все так скоро и неожиданно кончилось: через три с лишним года пришло ошеломительное потрясение гибелью поэта. Наши сердца горестно сжались, а затем полнокровно набухли и расширились до набатного гула всенародного признания необычайно самобытного, национально-значимого русского лирика.

II

        Впервые о Рубцове я узнал летом 1966 года, когда приехал в Москву поступать в Литературный институт. Разговор о нем, его стихи можно было нередко слышать в учебной аудитории, в комнатах общежития, в уютном дворике герценовского дома на Тверском бульваре. В неброских и певучих строчках ощущалась есенинская открытость души. Меня, влюбленного в Есенина, это особенно привлекало. И сокровенная напевность: живая, страдающая музыка слова! Без нее настоящей поэзии не бывает. Русской, во всяком случае. Украинской тоже, насколько я знаю. Видимо, и всякой другой.

        Сам Рубцов ходил где-то рядом, порой не зная, на что поесть, а мы на занятиях по текущей литературе горячо спорили о его стихах. Расходившихся литературных петушков с трудом вводил в состояние душевного равновесия молодей преподаватель Виктор Чалмаев. Ребята с Украины говорили, что у них тоже есть, вернее, был такой же молодой поэт народной сущности—Василь Симоненко: года три назад умер двадцатидевятилетним. Читали его стихи «Жорна», «Баба Оныся», «Дума про щастя». Родственность тяжкой трудовой судьбы рубцовского Фили и симоненковской Оныци была очевидной. Мы еще больше убеждались в провидческой правильности такого творческого пути. Другие крепче хватались за «треугольную грушу». Хотя теперь я понимаю, что и «Филя», и та самая экстравагантная «груша» по-разному творили общее дело демократизации закрепощенной жизни.

        Когда лично познакомился с Николаем, выяснилось: мы ровесники. Каждый по-своему хлебнул сиротской доли и военного лихолетья: мне на Полтавщине довелось воочию видеть войну, перепуганно жаться в погребе от ночных бомбежек, Николая в дальнем северном краю это миновало. У обоих вырисовалась флотская страница, — Рубцов служил матросом на Севере, мне довелось учиться в морском училище на Балтике, недалеко от Ленинграда—в удивительном городе лицейской юности Пушкина.

        По учебе в Литинституте Рубцов был на три курса старше. Учились заочно. Но учебные сессии наши два раза в году по времени совпадали. Я приезжал в Москву из дальнего конца стенного Оренбуржья. Возвращаясь в глубинку, привозил своим друзьям столичные литературные вести, новые стихи интересных поэтов, в том числе Рубцова, рассказывал о нем, порой напевал то, что в исполнении самого Николая доводилось слышать:

Не порвать мне житейские цепи, 

Не умчаться, глазами горя. 

В пугачевские вольные степи, 

Где гуляла душа бунтаря.

«Это, значит, к нам?—говорили, улыбаясь, друзья-авиаторы.—Пусть приезжает». С авиаторами в то время была связана моя жизнь.

III

        На Таганке тогда впервые поставили есенинского «Пугачева». Трудно было попасть в популярный, но маловместительный театр. Узнав, что мы из литературного вуза, строгий администратор сказал: «Пусть ребята постигают Есенина». И выдал входные билеты. На сцене мы увидели цепи настоящие, а не метафорически-житейские,—на них яростно бросался мятежник Хлопуша. Молодо и страстно играл его Владимир Высоцкий.

        После спектакля побежали за кулисы. Дверь в раздевалку была открыта, на приземистом табурете в одних плавках сидел Высоцкий и что-то выщипывал из волосатых голяшек. «Входите», -сказал. Мы начали восторженно говорить о постановке, о его игре. Хлопуша действовал на сцене в потрепанных холщовых штанах, в такого же вида рубахе, которую затем и вовсе сорвали с него стражники. В ходе сценических потасовок его неоднократно кидали на деревянный наклонный настил, волочили, скатывали оттуда. Высоцкому пришлось трудно, но он доволен успехом. «Сильный спектакль,—вставляет кто-то из нас завершающее слово,—только выхода в современность, остроты мало».

        —Остроты мало, а заноз до хрена!—парирует он и снова выскубывает исколотые ноги. Обобщающий смысл этой фразы стал особенно понятен поздней. Тогда мы не знали, что засевшие в теле занозы — это милый житейский пустяк в сравнении с теми, что жестоко саднили его чуткую, поэтически ранимую душу. Года за два до внезапной кончины певца и поэта довелось с ним встретиться еще раз: в городе Моздоке он с ансамблем из Северо-Осетинской филармонии давал свой песенный концерт—все второе отделение намагниченно держал переполненный зал городского кинотеатра. На прощанье, обращаясь к зрителям, весь сидящий в зале северокавказский интернационал—осетин, русских, украинцев, армян, корейцев — любовно назвал терскими казаками. В ответ получил долго не смолкающую овацию. А с таганской встречи остались у меня на программке «Пугачева» дорогие автографические росчерки В. Высоцкого и Н. Губенко. Неповторимая документальная память времени. Ее значимость особая.

IV            

        В Оренбуржье Рубцов ни разу не был. В его вологодские края меня не заносило. А звал он не однажды: поедем ко мне в Вологду. Ему, компанейски-заводному, видно, по душе была житейская уравновешенность армейского человека. Мне приятно было его по-товарищески поддержать, порой помочь даже в таком бытейском деле, как денежка насущная. Вспомним его сокрушенно-улыбчивое: «Стукнул по карману-—не звенит. Стукнул по другому—не слыхать». В студенческом кармане часто никакого отзвука. А если вдруг зазвенит, от своих таиться не будешь: быстро все на общий котел уходит.

        Встретились как-то с Николаем вне плановых учебных сессий: я по причине отсутствия в степной глубинке необходимой литературы приехал работать над контрольными и курсовыми заданиями, он по журнальным, издательским делам мотался. Очутились на одном этаже общежития, в разных крыльях длинного коридора. Одни, без привычных компаний своих сокурсников. В такой ситуации рассчитывать надо на свои силы, ибо сядешь на мель — кто поможет?

        Приносит как-то Рубцов появившийся у него червончик: пусть у тебя, мол, побудет, а по рублю каждый день выдавай, не то — он скоро сгинет. Дни, конечно, никто не собирался считать: и недельку он прибегал, и другую. Иногда пропадал из виду, потом снова наведывался. Заходит как-то утром — улыбающийся: «Вася, там еще есть мой рубчик?» «Конечно»,— говорю и достаю, как прежде. «Ну, и долгий же он, этот червонец!»—ребячливо кидает Николай и убегает, куда-то поспешая.

        Когда вышла «Звезда полей», Рубцов мне ее подписал. Подальше, в студенческий свой чемодан положил я книжку: найти ее было уже трудно, разошлась быстро, а братва наша умыкала такие вещи легко. Через какое-то время сам автор попросил у меня свою книжку на день-другой: ехал выступать в Подмосковье, а у самого—ни экземпляра. С неохотой вручил я ему поэтическое его детище. Книжка в поездке пропала. Удивляться особенно было нечему: человек он беспечный, доверчивый. Приходилось, к примеру, читать такие рубцовские строки, прикнопленные над столом вахтера: «У кого в комнате остался мой пиджак, прошу сообщить. Рубцов». Правда, за какими дверями найти самого владельца пиджака, порой было определить трудно: по этажам и комнатам он кочевал, с разными компаниями по бутырской округе весело, а иногда и грустно хаживал. Насчет пропавшей «Звезды полей» Николай меня мило успокоил: мол, привезу из Вологды, там в запасе есть. Хорошо: есть так есть! Встретимся еще — многое впереди...

        В начале 1969 года на Урале появилась книжка моих стихотворений «Не просто листья». Отобрал ее по стихам и благословил на выпуск Борис Ручьев— этот факт в его посмертном двухтомнике отмечен. Поделился я тогда своей творческой радостью с родным институтом: послал книжицу в деканат, на кафедру творчества и Валентине Александровне Дыкник — нашему профессору, видному литературоведу, переводчику. Известно было, что к Рубцову она относилась очень хорошо, порой дома у себя по-матерински привечала. Вела она у нас зарубежную литературу. Написал я по этому курсу контрольную работу: «Искусство рефрена в песнях Беранже». Удивился, когда получил рецензию: «Зачтено с особым удовольствием!» Приятна была похвала за самостоятельность художественного анализа творчества знаменитого француза. Далее шло милое сетование: если бы вы прочитали Беранже в оригинале, то больше красот его поэтики открыли бы. Приятен такой разговор, поощрительно поднимающий студента до возможностей умудренного профессора. Однако с иностранными языками у нашей трудовой студенческой братии было не очень: с потугами и большой неохотой переводили заданные тысячи знаков иноязычного текста. Наша добродушная «немка» Людмила Николаевна Морозова душевно все понимала и особенно своими требованиями нас не мучила.

        О Рубцове в институте ходил анекдот. Явился Коля на экзамен по иностранному с хорошо заученном приветственной фразой. Преподаватель обрадовался и хотел продолжить беседу, пусть даже на уровне простом, но натолкнулся на прочное молчание и ясноглазую улыбку. Дальше все уладили по-русски: оценка, мол, вам, выставляется, но вы учтите все требования на будущее и учитесь как надо. В следующий и последующий годы сцена повторилась с теми или иными нюансами. Когда Николай пришел в последний раз и, улыбаясь еще с порога, хотел произнести выручальное речение, его с улыбкой не менее обезоруживающей спросили: «Вы еще не забыли ту самую фразу? Давайте зачетку!»

        Добрый отзыв Валентины Александровны Дынник на мою работу по Беранже побудил послать ей свою поэтическую книжку. Она ее получила и, оказывается, без внимания не оставила. «Здравствуйте, Василий Дмитриевич! — приветливо сказала, когда встретились на экзамене.—Прочитала вашу книжку. Спасибо. У вас высокая культура стиха. Но вы играете словом. Не увлекайтесь».

        Слышали это пять-шесть студентов, однако к вечеру разнеслось в институте пошире. Попался на этаже Рубцов: «Слышал-слышал, что сказала Валентина Александровна! У тебя есть книжка?» С радостью вручил ему экземпляр, сказав, что потом подпишу. На другой день он принес мои «...Листья», по-доброму отозвался об отдельных местах, попросил подписать. Недельку над этим делом я мыслил, крутил строки: хотелось что-то интересное сочинить—в стихах, с приятельской шуткой. Кое-кому уже так подписал. А с Рубцовым ничего складного не получалось. Он справлялся раз-другой. Но я медлил: упрощенно рифмовать не хотелось. Забегает как-то вечером Николай, говорит, что завтра уезжает в Вологду. Думать о форме подписи больше некогда. Беру книжку, открываю титульный лист—размашисто пишу: «Коле Рубцову на дружбу!» Собственно говоря, это главное, что хотелось сказать. Как момент сокровенного пожелания! Прочитал он простые искренние слова, пожал руку и озорно хохотнул:

        — Ну и долго же ты над этим думал!

        Выпало из памяти тогда, что еще год назад сходную и даже более определенную в душевном отношении надпись он оставил мне. Но об этом — чуть позже.

        Настал для Рубцова день выпуска. Нарядным, в темном хорошем костюме, в свежей белой рубашке стоял он с утра в скверике возле общежития па улице Добролюбова: ждал своих, чтобы вместе ехать в институт, на Тверской бульвар. Ребята разных курсов подходили к нему, поздравляли, перекидывались шутками.

        — Братцы, что же я теперь делать буду?!—весело воскликнул знаменитый выпускник.—Ведь целых семь лет учился, привык... Все понимающе заулыбались. Но никто не знал его внутренней тревоги: ведь у него даже угла своего в Вологде толком не было.

V

        В начале января 1971 года в заснеженных пугачевских и шевченковских местах Оренбуржья обрадованно встретил я новую книжку Рубцова «Сосен шум». Прочитал — не то слово. Впитал, вобрал ее всей тоскующей душой. Рубцовские сосны не только сокровенно шумели для меня в голой метельной степи, они органно гудели о большой Родине, о прошлом и нынешнем дне. Теперь-то не выпущу книжку из рук! А при встрече Николай подпишет. На сессии его уже не будет, но ведь встретимся где-то... Никто не мог предвидеть, что вскоре его не будет нигде.

        Январь всей своей снежной промороженной громадой подвигался к февралю. Озябший приехал я с аэродрома домой. Чуть отогревшись, развернул «Литературную газету». Вот небольшой некрологический столбик: с кем-то прощаются. Для страниц «Литературки» дело привычное. Мельком пробегаю начало: «В Вологде умер Николай Михайлович Рубцов». Величание по отчеству звучит непривычно: в отношении нашего Коли, Николая я этого никогда не слыхал. Видимо, пожилой человек сходной фамилии покинул белый свет. Но ведь Вологда! — кольнуло глубже. Быстрым взглядом просвечиваю всю колонку: «Звезда полей», «Тихая Родина»... Спасения нет!

        В те дни написал статью «Заветное слово поэта» о его новой книжке. Закончил ее своим прощальным стихотворением. Посылать куда-то — дело долгое, да и дадут ли? Отнес в районную газету: там все появилось 6-го февраля 1971 года.

VI

        Одно из моих стихотворений о Рубцове начинается строчкой: «Большой поэт был маленьким студентом...» Сочетание слов «большой» и «маленький» здесь не случайно. Во-первых, он был маленьким по росту: совсем низкорослым северным мужичком. Метафорически на память приходит невысокая, но ценная по своей внутренне-художественной фактуре карельская береза, хотя Карелия несколько в стороне от архангелогородчины, где мальчик Коля появился на свет, и от земли вологодской, полноправно ставшей его настоящей родиной. Во-вторых, маленьким, приниженно-помыкаемым, маложелательным кратковременным постояльцем в общежитии па улице Добролюбова старались сделать его некоторые низовые административно-хозяйствен ные служители. Возможно, институтские администраторы повыше свои распоряжения на этот счет давали. Для них важны были привычные рамки порядка и распорядка, а Рубцов по своему открытому и общительному характеру, непосредственно-ребяческому настроению, всей стихии вольной поэтической души легко переступал скучные ограничительные установления: где он — там, как правило, оживленная компания, звучание гитары, стихи, песни и... Да, было нередко то, что стоит за этим сакраментальным «и»: бегали за ним в ближайшие магазины, порой до Савеловского вокзала мотались.

        —Ты думаешь, я вот так все время... —- сказал он мне как-то наедине. — Нет. Вот встряхнусь в столице малость, а потом — в деревню на все лето: там на молоке парном, хлебушке сельском... И стихи пишу. — Его доброй улыбке, ясно-синему детскому взгляду душевно верилось: ничего обманного, поддельного в них никогда не было.

        В книге «Зеленые цветы» (1971 г.). которую он сам составил, но увидеть уже не смог, есть его портрет — без берета, без шляпы, без шапки. Внешне это именно тот Рубцов, которого я знал, много раз в обыденной обстановке встречал. Показал тогда посмертную книжку рубцовскую поэтессе из Магнитогорска Римме Дышаленковой. — Какое прекрасное лицо, — печально-задумчнво произнесла мол собеседница. --Ничего лишнего. —Так метко подчеркнула она полную душевную открытость человека. Впрямь, ничего лишнего во внешности! Даже чубом при желании он приукраситься не мог. Все излишнее отошло, отлетело на жестком ветру жизни. Высветился ясный, открыто честный лик в том возвышенном нравственно-духовном значении, которое заключает в себе это емкое русское слово. Вспомнилось народное речение из далевского словаря: «За правду бог лица набавляет». К нему пояснение есть: мол, расширяется, повышается лоб человека к мудрому возрасту старости, попросту говоря, облысение наступает. Суть пословицы к облику Рубцова очень идет, пояснение к ней, конечно, с ним не вяжется — ведь молодым, тридцатипятилетним ушел он из жизни. Совершенно нелепым был момент его гибели. Многая глупость и пошлость жизни в единый миг сбежалась, чтобы не стало поэта. Но сам человек душой и лицом был у той непредвиденной грани, действительно, мудро-просветленным — всеми радостями и печалями труднейшего познания жизни, ее творчески-трудового праведного постижения и художественного воссоздания, пересотворения. Ни при чем здесь преклонные годы, их не было у него. Недолголетнее для него, но бытейски-суровое время вылощило ему виски и темя. Воистину, за правду жизни и неповторимо-возвышенного творческого подвига бог бытия нашего и богиня поэзии лица ему набавили. Высокий лоб. Выразительные четкие брови. Внутренне-углубленные глаза. 

        Из одежды на первом плане—окинутый вокруг шеи шарф. Примечательная деталь непритязательного рубцовского одеяния. О ней потом писали воспоминатели неоднократно. Кому-то захочется и меня к числу повторителей в этом смысле отнести. Могу пояснить: в сентябре 1971-го, то есть на исходе печального года гибели поэта, в моем стихотворения «К портрету» рубцовский шарф изобразительно схвачен. В сохранившемся рецензентском спидетельстве (отзыв на рукопись 20.9.1974) поэта Владимира Туркина этот пусть не масштабный литературный факт напрямую подчеркнут.

VII

        С осени 1973 года я стал жить в Ярославле. Улыбнулся бы Коля, узнай, что доведется мне преподавать на кафедре философии. Прекрасные «Философские стихи» у него есть, но мудреного теоретизирования он не любил. Мне же в новом служебно-житейском деле очень пригодилась литературная подкованность. Философия по-своему увлекательна. Только схоластически омертвлять ее не надо. Философия — тоже поэзия, непрестанно обновляющаяся поэзия мысли и глубинного познания мира. Жаль, очень куцей нам ее давали. Русских философов вообще не вспоминали. А ведь один из них—крупнейший мыслитель А. Ф. Лосев — жил рядом со всеми, в Москве. Его жена и великая сподвижница трудов, Аза Алибековна Тахо-Годи преподавала у нас античную литературу. Она приводила на занятия известного артиста-чтеца Сурена Кочаряна, который величественно и таинственно декламировал гомеровские гекзаметры на древнегреческом языке и в русских переводах Н. А. Жуковского, П. И. Гнедича.

        В Ярославле настигло меня другое горе: на Урале yмеp Борис Ручьев. Лететь в Магнитогорск было поздно — попрощался издалека. А к Рубцову в Вологду вскоре поехал.

        На вологодском вокзале очутился рано утром, купил местные газеты. В молодежной прочитал смелую по тем дням, лирически-напряженную поэму «Золотая гора» Юрия Кузнецова. Что-то о нем доводилось слышать. Над поэмой стояло посвящение Рубцову. Произведение сразу как бы просвечивалось болящей сутью жизни и смерти славного поэта. От этого все восприятие вещи многократно усиливалось. Побежал в киоск, взял еще несколько экземпляров «Вологодского комсомольца» и поехал в редакцию. Там высказал восхищение смелой публикацией, поведа л о своем желании поклониться Рубцову.

        Молодой редактор (это был В. Шири ков, ныне известный в своем краю прозаик) пояснил, как добраться до кладбища, сказал, что в городе уже есть улица имени Рубцова. Смелой решимости и доброму уму вологодцев я изумился еще больше. Ведь даже первопопавшийся таксист, услышав от меня, куда надо ехать, сразу заговорил не о стихах поэта, не об улице его имени, а о скандальной истории его гибели. Немного послушав, я настойчиво переключил разговор. Водитель стал молча переключать скорости. И доставил меня вскорости к последней обители поэта.

        Отрешенно, словно не веря, где нахожусь и где незыблемо теперь Николай находится, положил полевые цветы и придавил камешками к могиле газету , с поэмой, посвященной ему. Прочитал на мраморе надгробия строчку: «Россия, Русь! Храни себя, храни!» В моем прощальном стихотворении эти слова тоже сердечно вплавлены. Большой завет, великая формула: храни Россию, храни родную землю — Украину, Литву, Молдавию... Все наши братством единенные края храни. От врага —- само собой! От неразумного соотчича храни: поворотчика рек, губителя озер, лесов и пашен, рушителя храмов старины, pазносчика пошлой эстрадной «козлятины». Храни доб рое старое и созидай разумное новое. И другая сходная, емкая формула дана поэтом: «Душа хранит». Вот ее-то, душу, и надо пестовать, неустанно растить, не запродавать никакому соблазнительному бесу. Добрые старатели души русской, широкочеловеческой живут и ныне в краю рубцовском. Вот на «золотой» моей полке «Лад», «Привычное дело»... А вот, дальше по историческому времени — кудесник русского слова беломорец Шергин. Книги Яшина, Викулова, Коротаева. Совсем давнее время — Батюшков с его проницательной памятью сердца. Завидное родословье!

VIII

        Поэму Кузнецова я тогда же отослал в Москву поэту Анатолию Парпаре, моему давнему другу: оренбургские степи нас познакомили когда-то. Его стараниями и при поддержке редколлегии вещь, до этого отклоненная рядом столичных изданий, была напечатана в журнале «Москва». О ней широко заговорили. Но посвящение Рубцову автор неожиданно снял. На вполне резонные вопросы ответил, что, мол, в произведении речь идет не о Рубцове, а о нем, Кузнецове. Посвящение-де было выставлено для прикрытия, чтобы поэму напечатать хотя бы где... Додумался, кем прикрываться! Ну, что ж: Рубцов даже своим именем помог в трудную минуту новому поэту.

        Из вологодской поездки привез я стихотворение «Дорога на Вологду». Оно вошло затем в ярославскую мою книжку «Взаимность». Среди других откликов на нее пришло и письмо поэта Александра Романова из Вологды. Мы с Романовым не знакомы. Думаю, встретимся как-нибудь. Но радостно слышать от него заочно, что в книжке сказано о Рубцове по-братски. Значит, еще одна родственная душа из поэтической столицы Русского Севера откликнулась. Пути душевных связей неисповедимы. Духовное родство ощущается сердцем.

        Вспоминается историческая давность: вологодец Батюшков пишет Гнедичу: «Что делаешь, мой друг, в полтавских ты степях?» Вон куда взгляд светлодумно протягивал: на Сулу, на Ворсклу. Родные места мои. И мне многотрудной радостью радостно, что всем ходом своей сиротской, а затем армейской кочевой жизни, всеми линиями сложного роста души пришел я к Рубцову.

        Его собрата по духу Василия Симоненко, которого по творчеству глубоко люблю, мне знать не довелось. Hа Полтавщине вырос он. Поэтом становился в Киеве. Похоронен в Черкассах. На гранитном погрудном памятнике автографически выбиты слова: «Можпа всэ на свити выбираты, сыну, выбраты нэ можна тилькы Батькивщыну». Все та же сыновья забота о Родине. Ольга Фокина, к примеру, попроще сказала: «Истоплена печь. Кипит самовар... Мне незачем бечь на Мадагаскар». Но это уже применительно к бегущим.

        А рубцовский автограф у меня нашелся! Не тот, что на «Звезде полей», другой. О нем я не помнил, потому что был он в журнале. Перебирал как-то издания прошлых лет, что-то выбрасывал, что-то оставлял. Листнул книжку «Юности» за март 1968-го— тут и открылось... В конце одной страницы с переходом на другую начинается подборка стихотворений Рубцова. Сбоку от его элегантного портрета бегущая светло-синяя надпись: «Васе Пономаренко с чувством вечной дружбы. Н. Рубцов. 18.III.1968 г.».

        Симпатичный, оказывается, у него почерк был. А в росписи начальные литеры имени и фамилии не принужденно срощены милой вензельной завитушкой. Надо же, что нашлось! Словно волшебный фонарик, многое высветила мне эта дружеская строчка. На гоголевский лад стало видно далеко во все концы света.

        Свет ушедшей жизни, он и рождает затем свет воспоминаний.

январь 1987г., июнь 1989г.