Феномен поэта

Владимир СТЕПАНОВ

Владимир Степанов

Владимир Степанович Степанов родился в 1937 году в деревне Машино Краснохолмского района Тверской области. В своей автобиографии он напишет: «Детство запомнилось походами по лесам, рекам, тяжёлой работой у себя в огороде и в колхозе. Ещё и в школу не ходил, а колхозный бригадир давал мне, как и другим мальчиш кам и девчонкам, наряд на работу почти каждый летний день. Зимой сидел на печке, на улицу не ходил, потому что на пятерых братьев и сестёр имелись всего одни «здоровые» валенки. Начальная школа, потом семилетняя (оканчивал их на одни пятёрки). Затем педагогическое училище в г. Красный Холм, а вслед за ним — служба в армии».
После службы в армии окончил факультет журналистики Ленинградского государственного университета. Работал заместителем редактора вытегорской районной газеты «Красное знамя», позднее – редактором чагодощенской районной газеты «Искра». С 1967 г. жил в Вологде, работал собкором областной газеты «Красный Север», позднее в промышленном отделе газеты. В 1977 году был принят в Союз писателей.
Заведовал Вологодским отделением Северо-Западного книжного издательства, работал собственным корреспондентом газет «Лесная промышленность» и «Правда» по Вологодской, Архангельской областям и Коми АССР.
В 1973 году вышла первая книга Владимира Степанова «У родного крыльца». Писатель много ездил по стране. Все его впечатления от поездок легли в основу 6 книг рассказов, повестей и очерков. Cкоропостижно скончался осенью 1994 года.

Отрывки из неопубликованной книги

Авторы публикаций о Рубцове дружно отмечают, что при жизни печатался он до обидного мало, удалось выпустить всего четыре тоненьких книжицы, а после смерти книги его выходили в гораздо большем количестве и объеме, причем ежегодно по нескольку штук. Все это так. Несправедливо только суждение тех же авторов, что при жизни Рубцов не был достаточно известен, не вкусил радостей популярности и славы, уже вполне заслуженных. Нет, Рубцова и тогда знали буквально все поэты страны и еще многие другие. На моих глазах десятки и десятки самых разных лиц, заезжавших в Вологду, особенно из столицы, настойчиво разыскивали его, привязывались ко всем его вологодским знакомым с просьбой познакомить их с Николаем Михайловичем, свести с ним и лучше всего на его квартире, чтобы потом высказать ему слова искреннего или расхожего, модного в то время восхищения его стихами, прочесть собственные опусы и обязательно выставить из портфеля бутылку-другую с красным вином. Все они откуда-то знали, что Рубцов не любил водку или коньяк, скромно предпочитая им гораздо более легкие вина, да и то если на это имелись деньги, а денег у него чаще всего не было. Любой работник любого столичного журнала или газеты с великим желанием ехал в те годы в командировку в Вологду (вроде и глубинка с русской стариной, а вроде и рядом, всего час на самолете), и, вернувшись в редакцию, он увидал бы на лицах друзей презрение, если бы не рассказал о встрече с Рубцовым на его квартире с каким-нибудь портвейнчиком и обязательным пением под гармошку. Такие встречи с ним были тогда престижны, ими гордились, зачастую выдумывая их, потому что пускал Рубцов к себе далеко не каждого, и часто его вообще не было дома, даже в самой Вологде.

Рубцов очень хорошо знал цену самому себе как поэту, как знает это любой мастер, будь то художник, столяр-краснодеревщик, токарь-универсал. плотник, портной или представитель другой профессии, требующей от человека «божьего дара», то есть таланта. Да ведь еще Пушкиным сказано: «...ты сам свой высший суд». Рубцов и судил таким судом себя и других. Нередко беспощадно судил, наживал себе обиженных недоброжелателей и откровенных врагов, чаще всего, конечно, из окололитературной среды, из конъюнктурщиков, умельцев перепевать чужие мотивы и выдавать их за чистое золото с помощью связей или пробивных способностей, которые были для него одинаково омерзительны, потому что были они, есть и будут обязательно нечистоплотными. А поэзию и нечистоплотность Рубцов считал абсолютно несовместными, как Пушкин — гений и злодейство.

Говоря о прозябании и угасании искорок подлинной поэзии в литературе, да и в самой жизни, Рубцов с немалой долей грусти писал:

Теперь она, как в дымке, островками
Глядит на нас, покорная судьбе. —
Мелькнет порой лугами, ветряками —
И вновь закрыта дымными веками...
Но тем сильней впечет она к себе!

Так и сам поэт глядит на нас теперь с титульных листов своих книг да с фотопортретов. Глядит — покорный судьбе. И так много прощающего нас в его располагающей, мудрой, очень человеческой улыбке. И какой необъятный, загадочный, порой даже грозный мир заключен в складках его высокого лба и пристальном взгляде черных глаз, который одинаково устремлен как на нас с вами, так и в себя, куда-то внутрь своего не до конца понятого, наверное, даже им самим и все еще не разгаданного и нами мира. Тут и застенчивость недавнего детдомовца, во многом обделенного судьбой, тут и прямой призыв общаться с ним, чтобы вместе подумать о жизни и поэзии, тут и не всем понятные, но обязательно отпечатанные признаки чела человека не рядового, не обыкновенного, имевшего очень нелегкую для самого его способность и даже пристрастие заглянуть дальше других и увидеть, услышать то, чего большинству из нас увидеть и услышать просто не дано. Поэтому. истинный поэт во многом непонятен для человека обыденного, человека рядовых способностей и привычек. И требуется таким людям-поэтам в обыденной нашей жизни, среди обыкновенных людей совсем не то, что другим. Вернее, и ему нужны то же пропитание и крыша над головой, но кроме этого еще и неизмеримо большее, другое, дерзновенное, высокое, а порой и страшное. Сначала ему надо все это понять, затем выразить в стихах, чтобы дошло это и до других, чтобы удивлялись и радовались эти другие вместе с ним бескрайности, великолепию и грозности окружающего нас мира. Уж за одно это должны мы боготворить истинного поэта. А получается так, что почти обязательно рядом с его именем живут и множатся домыслы, слухи, а то и сплетни, порой не совсем чистые и уж всегда явно несправедливые.

— Я поэт и этим интересен! — грозно отбивался от клеветников и шептунов всех мастей Маяковский. Но и его могучих физических сил не хватило, чтобы отбиться и очистить свое имя поэта. Поэт, к сожалению, тоже ведь облачен в слабую человеческую оболочку, он раним и смертен так же, как и другие. Только раним больше многих из нас.

И вот теперь, не способный уже постоять за себя, глядит Николай Рубцов с портретов, покорный судьбе, как и его поэзия. Но во взгляде, во всем выражении лица поэта читается еще и другое, с него как бы слетает неслышимый, но все же довольно сильно ощутимый призыв: «А вы прочтите сначала мои книги, попытайтесь понять их обязательно до конца, а после этого уж и судите меня, - если сможете...».

Первое знакомство

Всякая публикация, в том числе и эти вот мои заметки — это тоже человеческий суд над поэтом. Но поскольку и поэт был человеком, а не роботом по сложению стихов и не электронным органом по воспроизведению или сочинению музыкальных мелодий, то и подходить к нему надо в первую очередь как к человеку, наделенному собственной неповторимой судьбой и жившему в строго определенное время, которое теперь называют периодом застоя и нравственного гниения. Первоначальным в поэте, конечно, всегда надо считать данное ему природой дарование, но дарование это подвергалось постоянным атакам со стороны судьбы и со стороны конкретного времени, которое порождает особые свои жизненные обстоятельства, своих людей и свои взаимоотношения между ними.

Так уж случилось, что лично я познакомился с Николаем Рубцовым в год выхода его первой значительной книги «Звезда попей», то есть летом 1967 года. Вскоре я переехал в Вологду, и Рубцов нередко заходил ко мне на квартиру, а в последние две года его жизни, после того, как и у него было уже собственное жилье, отдельная однокомнатная квартира на пятом этаже в доме по улице Яшина, мы стали почти соседями, жили в трех минутах ходьбы друг от друга, ежедневно заходили за продуктами да папиросами в один и тот же магазин и встречались тоже почти ежедневно, если только один из нас не находился в отъезде.

Но уже с первой же встречи мы как-то близко сошлись. Почему? Ответить трудно. Поэтому я просто расскажу как это произошло.

В то время я работал редактором районной газеты «Искра» в поселке Чагода Вологодской области. В Вологду приехал в командировку на пару дней по какому-то вызову областного начальства. Дела свои с начальством уладил достаточно быстро и у меня оставался свободным целый день, поезд мой отходил где-то около 19 часов вечера.

Я пошел по городу и в первом же книжном магазине увидел, как бойко раскупается «Звезда полей». И хотя имя поэта еще ровным счетом ничего для меня не говорило, тоже купил книжечку. А потом сел где-то в скверике на скамейку и принялся читать. Стихи захватили меня новизной, какой-то особой проникновенностью и честностью. Кое-где, на тогдашний мой взгляд, поэт и озорничать себе позволял: «Стукнул по карману — не звенит. Стукнул по другому — не слыхать», и это мне, в то время уже тридцатилетнему, тоже понравилось. И еще — стихи на удивление легко запоминались. Я бродил по городу, книжечка лежала в кармане моего пиджака, а только что прочитанные стихи так и звучали во мне целыми четверостишиями. И я мысленно твердил их наизусть, радуясь их красоте и обаянию.

Но вот я зашел в редакцию «Вологодского комсомольца», чтобы повидать давно знакомым ребят-журналистов, посудачить о том о сем, договориться о какой-нибудь статейке для их газеты ради гонораришка, и о стихах Рубцова, конечно, на время забыл. В редакции находились знакомые все лица: Иван Королев, Борис Лапин, Сергей Багров, Альберт Варюхичев, фотокорреспондент Аркадий Кузнецов. Мы травили какие-то анекдоты, перемывали кости общему начальству, а из дальнего угла просторной комнаты глядел пристально худенький молодой человек, в голубенькой застиранной бобочке и с какой-то явно немодной и даже слегка поломанной шляпой на стриженой голове. Человек этот упорно молчал и только изредка как бы прожигал очередного зубоскала взглядом черных прищуренных глаз.

Вскоре мы всей гурьбой отправились обедать, причем в ресторан «Чайка». Весело болтали по дороге, но человек а шляпе и тут помалкивал, скромно держась в стороне.

И в ресторане, где мы заняли отдельный столик, человек этот не пожелал снять шляпу. Я глядел на него с неким недоумением, а «КОМСОМОЛЯТА» уже поднимали в его честь бокалы с пивом, поздравляли и несли какую-то веселую чепуху. Человек в шляпе почти ничего не ел и выпил только стакан пива. На поздравления он, можно сказать, не реагировал, только резко поднимал глаза в сторону говорившего. Называли его все Колей, и после двух-трех прозвучавших тут стихотворных строчек я начал думать: а уж не сам ли Рубцов рядом со мной.

Вскоре ребята заторопились на работу, и тут Рубцов придвинулся ко мне и спросил не очень-то доброжелательно:

— Что вы на меня так смотрите?

— Да просто потому, что всех ребят из «Комсомольца» хорошо знаю, а вас…

— Я поэт Николай Рубцов, — с достоинством представился он. Я тоже назвал своё имя и должность.

— Пойдемте на улицу, я вам что-то расскажу, и вы всё поймёте. Я не такой, каким вы меня сейчас видите и представляете.

Мы вышли, и он почти тотчас начал буквально так:

— Я совсем не такой, каким вы меня сейчас видите и представляете себе. Со мной сегодня просто произошел один неприятный случай...

И далее он, словно был я ему давнишним другом, поведал мне, как в это утро (тот поезд приходил тогда рано, часов в шесть утра) только что приехал из Moсквы в Вологду с командировками от двух толстых литературных журналов, да еще и от «Литературной газеты». Что собирать материал для этих изданий, писать для них статьи он не обязан и не собирается, а просто отчитается о поездке подборками своих стихов, что такую выгодную поездку ему устроили московские друзья. Так вот приехал он, сошел с поезда и с первым же рейсовым автобусом подался на другой край города, а именно в парк ветеранов. После московской сутолоки и вагонной тесноты хотелось побыть ему этим утром среди зелени, послушать птиц. Да и к знакомым заявляться в такую рань было неудобно. В парке он постелил на траву свой пиджак, сел на него и достал из чемоданчика бутылку портвейна. Выпил немного и так вот сидел, может быть, не один час. Давно уже и птицы приумолкли, и солнце начало пригревать. И тут он увидел, что с тропинки на него глядит молодая женщина. На него смотрит и на стоящую перед ним бутылку. Он поманил ее, и она подошла, села рядом. Начали говорить о жизни, потом он читал ей свои стихи, пока не кончилось вино. Рядом проходили люди, но не обращали на них особого внимания. Женщина сказала, что она не против бы продолжить знакомство, и он, оставив ее сидящей на пиджаке, пошел в магазин, благо тот располагался в каких-то ста метрах, у ворот парка. Вино в ту пору продавали с утра, и он уже возвращался с двумя «бомбами», но не нашел на старом месте ни женщины, ни пиджака. Тогда он начал быстро соображать, в какую сторону она могла уйти, и побежал, заглядывая за углы каждого дома. Он рассчитывал догнать ее, потому что в те недолгие минуты далеко уйти она не могла. Он уже бегом бежал, пока на пятом или шестом углу натолкнулся сразу на двух милиционеров, и те подхватили его с обеих сторон, потому что весь вид его им не понравился да к тому же в руках у него было по бутылке. Он начал отбиваться и что-то объяснять милиционерам, но те его не слушали и тотчас отправили в вытрезвитель. В вытрезвителе он не мог предъявить никаких документов, потому что все они, вместе с командировочными удостоверениями и деньгами, остались в пиджаке, так загадочно исчезнувшем. На слово поэту не поверили и сопроводили к парикмахеру, который и остриг его наголо (такие существовали тогда в нашей милиции правила). Однако установить личность задержанного все же было надо. И он посоветовал милиционерам позвонить в отделение Союза писателей или в «Вологодский комсомолец», где его давно знали. Вскоре после звонка к нему пришли друзья, которые, конечно же, опознали поэта даже в остриженном виде. А поскольку он был практически трезв, его тут же и отпустили. И потом уж друзья нашли ему какую-то старую шляпу, чтобы прикрыть голову.

Такой вот случай. Согласитесь, что он любого вывел бы из равновесия не на один день, но Рубцов был тогда спокоен, хотя и невесел. Он даже не возмущался и вовсе, казалось, не был озабочен тем, что после такого рассказа о нем можно было думать не очень хорошее.

Я пытался ставить ему в вину его неосторожность или неразборчивость, что ли, когда подозвал он к себе вовсе незнакомого человека, оказавшегося вором. Но в ответ он только рукой махнул и пробурчал что-то вроде того, что она, эта женщина, тоже человек, как и мы с ним, и нельзя, мол, сразу не доверять незнакомым людям. Беспокоило его только одно: пропавшие документы, командировочные удостоверения и деньги. Я и сейчас на знаю, нашлись ли они и были ли ему возвращены, потому что спрашивать о таком было неловко, а сам он позже никогда не вспоминал об этом случае. Потом мы стали разговаривать о своем. Он расспрашивал меня о газете и журналистской работе, проявляя при этом немалую осведомлённость. Я пытался что-то говорить о стихах, потому что сам грешил ими в юности и воспоминания о них волновали меня. Да и показать хотелось, что я тоже не лыком шит.

— А что ты читал из моего? — резко спросил он. И я неожиданно даже для себя прочел ему наизусть его «Прощальную песню», с которой и познакомился-то только утром.

— Ну, и что тебе тут понравилось? — настороженно спросил он, выслушав меня с каким-то подчеркнутым вниманием и как бы сверяя на точность каждое слово.

— Не знаю, — несколько растерянно ответил я. — Стихи ведь не перескажешь. Просто по душе они пришлись, запомнились сразу. Все в них понятно, зримо как-то, прочувствованно, может, даже мрачновато. Но я отчетливо вижу эти образы, эту картину и переживаю всё. Даже этот детский крик в конце:

— Мама, мамочка!
                       Кукла какая!
И мигает, и плачет она...

Страшновато это, сильно очень и оттого, наверное, хорошо.

— Ты, наверное, очень любишь детей? — спросил он после недолгого, но какого-то очень напряженного молчания, во время которого я не без испуга думал: «Правильно ли я высказал свои мысли о его стихах? Убедительно ли? Не принял ли он меня за ничего не понимающего?». А он, по моему тогдашнему соображению, должен был решать: «Верить ли этому полудеревенскому редактору? Не льет ли он золотые пули из лести и желания понравиться поэту?». Ответил же я ему совершенно простодушно, сказав только то, что знал за собой:

— Нет. Вернее сказать, я был к детям полуравнодушен. Но вот родился у меня сын, которому сейчас всего три месяца, и, глядя на него, я почему-то стал испытывать острую к нему жалость, какую-то великую ответственность за него и постоянную заботу о том, чтобы не было ему ни в чем плохо.

— Ты чувствительный человек, — быстро сказал он.

— Да вряд ли... Как-то не подходит такое слово к здоровому мужику, тем более к нынешнему, — возразил я.

— Ну, значит, ты просто умеешь чувствовать, то, есть способен. И сопереживать, без такой способности писателю шагу не ступить. Да и любой другой человек без такого чувства ущербен, не полностью он человек...

Он просил меня прочесть ему мои стихи, но я наотрез отказался, потому что никогда ещё не читал их никому, хотя порой и публиковал их в газетах.

— Зачем мои, если эти вот во сто крат лучше, — сказал я, справившись со смущением, и вытащил из кармана его «Звезду полей».

— Специально ради автографа купил? — опять, с какой-то подозрительностью спросил он, и мне пришлось долго уверять его, что книжку купил случайно, а на встречу с её автором вовсе не рассчитывал, полагая, что живет он в Москве и разговаривать ему с каким-то районщиком не о чем.

Так и бродили мы по городу всю оставшуюся половину дня, и потом он проводил меня на поезд. Всё это время он охотно разговаривал со мной, как с равным, но было видно, как порой морщится он под взглядами прохожих. Ему было, видимо, крайне неловко за свою остриженную голову и за ту соломенную шляпу с проломами на тулье. Взгляды прохожих его явно раздражали.

Помню, он еще раз что-то спрашивал у меня о моем отношении к детям вообще и к собственному сыну, и я отвечал ему то же, что и в первый раз, только говорить старался другими словами. Он задумывался. Я тогда еще не знал, что у него есть маленькая дочь и что она далеко от него в какой-то тотемской деревне.

Вторая наша встреча произошла примерно через год, когда я уже переехал в Вологду и получил отпуск. Мы долго ходили вдоль реки, вместе пообедали в кафе на улице Горького, где тогда можно было выпить по стакану красного вина. Разговор у нас шел, на мой взгляд, уже более профессионально, к тому времени я успел поглубже разобраться в достоинствах его стихов и еще больше ценил их, да и от друзей наслышался немало, успел даже прочесть несколько статей о его творчестве в газетах и журналах.

В моей личной библиотеке имелась только «Звезда полей», а новых книг у Рубцова к тому времени еще не появилось, но я уже тогда считал образцами самой высокой поэзии такие его стихотворения, как «В горнице» (его уже к тому времени переложили на музыку, и все мои друзья, собравшись у кого-нибудь вечером, считали непременным долгом спеть эту песню и высказать восторженные отзывы. Да и вообще в том году Рубцова начала петь не только Вологда или Москва, а и вся, наверное, Россия, как несколькими годами раньше, пела Окуджаву), как «Тихая моя родина», «Русский огонёк», «На реке Сухоне», «Я буду скакать по холмам задремавшей Отчизны…», «Журавли», «Грани», «Добрый Филя»…

«Не надо бояться…»

Я дружил с ним, когда уже по всей стране прославилaсь «Звезда полей» с её превосходными стихами «В минуты музыки», «Прощальный костер», «Русский огонек», «На реке Сухоне». «Я буду скакать по холмам...», «Видения ла холме», «Добрый Филя», «Сапоги мои — скрип да скрип...», «Осенние этюды» и завершалась которая апофеозом ветра, то есть не зависящей от нас стихии поэзии. Но в той же книжечке уже было высказано и как бы предостерегающее:

Но очнусь и выйду за порог
И пойду на ветер, на откос
О печали пройденных дорог
Шелестеть остатками полос.

Память отбиваемся от рук,
Молодость уходит из-под ног,
Солнышко описывает круг —
Жизненный отсчитывает срок.

В те месяцы он работал над другими своими шедеврами и был бодр, а зачастую и весел. Оттого, наверное, и прошли эти строчки грусти и ожидания неизбежного незамеченными. Работа у него, надо полагать, была не из легких, ведь он так стремился к штурму новых вершин, к неизведанному, которое не всегда безопасно. А мы-то, друзья его, считали и видели его увлекающимся до неуёмности. Ему бы надо дорожить каждой минутой, а он, как нам казалось, словно бы и не сознавал этого. Не сознавали этого, конечно же, и мы. А он если уж петь с друзьями песни - то с полной отдачей сил и души, с резким дирижированием обеими руками и с гримасами на лице. Если слушать понравившуюся мелодию - то ставить пластинку на проигрыватель буквально десятки раз подряд. Если ему кто-то нравился — он заявлял об этом прямо в глаза, если не нравился — тоже, и я не помню, чтобы он хоть у кого-то попросил извинения за резкость.

«Звезду полей» с восторгом читали по всей стране, a он бродил по городу без теплой одежды в морозы и вьюги, ночуя со своей «балеткой» то у одного друга, то у другого. Желающих приютить его было не так уж и мало. А потом еще долго можно было слышать: «На этом диване Николай Рубцов спал две недели. У меня жил почти месяц... У меня как-то раз заночевал...» Как-то вьюжным днём, уткнувшись подбородком в шарф и ёжась в потрепанном, явно не по сезону пальто, он остановил меня в центре города и спросил:

— Скажи, как писать заявление на жилье? Мне говорят: напиши заявление и сходи к одному начальнику, расскажи о себе... Как это делается? Никогда не приходилось. Не умею я, не могу.

Я спросил, к какому именно начальнику ему советуют сходить, но он только отозвался об этом начальнике неодобрительно, не назвав фамилии, и порывисто ушел. И мне с грустью вспомнилось, как судачили со смехом друзья его над эпизодом, когда Рубцова и в литературном институте буквально заставляли писать заявление.

События там развивались приблизительно так. Сначала его исключили из литинститута за нарушение дисциплины, a потом одумались, сообразив, что изгнали из института единственного из всех там обучающихся настоящего, уже сложившегося поэта, а одумавшись, решили заманить его хотя бы на заочное отделение. Но для этого от Рубцова требовалось тоже заявление с просьбой... Просить же он не умел и терпеть не мог. И, говорят, написал тогда там, вместо заявления, такие строки:

Быть может, я для вас в гробу мерцаю.
Но заявляю вам, в конце концов:
Я, Николай Михайлович Рубцов,
Возможность трезвой жизни отрицаю.

От бравады и гордости, от обиды написал он такое, по-моему. А ректор института, якобы, расплакался над таким «заявлением» и отдал приказ всё же зачислить Рубцова на заочное, чтобы имелись вроде бы законные основания выдать ему потом диплом об окончании литинститута.

Ведь точно так же был исключен из литинститута Евгений Евтушенко, да так и не получил диплома о высшем образовании. И Сергей Михалков тоже учился, да не закончил и диплома не имеет. Об этом я слышал от того самого ректора.

Впрочем, таких полулегенд о Рубцове ходило немало. В них можно было верить и не верить. Но я — верил, потому что имел на то основания, о чем и расскажу чуть ниже.

Kaк поэт, он был удивительно цельным, был именно поэтом и никем другим, а как человек — на редкость противоречивым. Через пару месяцев он уже с глазами, полными теплого огня, взахлеб хвалил того начальника, к которому надо было идти на поклон.

— Оказывается, умный и добрый человек! И в литературе не профан. Не ожидал. Оказывается, нельзя судить о человеке, не познакомившись с ним.

Организовать встречу с тем начальником ему помогли друзья из Вологодской писательской организации. Вскоре он и жилье свое первое получил. А знакам внимания, тому же жилью, радовался, как ребенок, и становился преданным. Как-то при мне один малоуважаемый журналист из столичной газеты, находясь в подпитии и потому в приподнятых чувствах, подарил Рубцову шариковую авторучку, заявив при этом, что сделана она из китового уса и что ни у кого на Вологодчине, а может, и в Москве, такой нету. Ручка была толстая, серая в черную крапинку, кривая и выглядела довольно безобразно. Писать ею, если приспособишься, было можно, но из чего она была сделана — сказать трудно. И вот Рубцов был чрезвычайно обрадован таким подарком, долго разглядывал ручку, а потом по первой же просьбе «мецената» принес гармонь и долго играл на ней и пел свои песни. Уж очень редко получал он подарки! Может быть, с детдомовской поры не получал…

Он по-детски радовался редким письмам друзей и трехрублёвым переводам, когда кто-то «проталкивал» где-нибудь в районной газете его стихотворение. Тут часто не обходилось без дружеского подвоха или намека. Перевод после удержания почтового сбора получался уже не на трешник, а на 2 рубля 87 копеек — в те годы как раз столько стоила поллитровая бутылка московской особой водки. Но чаще-то всего на него сыпались шишки, угрозы и разносы по поводу якобы неправильного его образа жизни и резкого характера. Тогда он сердился, мрачнел, уходил в себя...

Забрели мы с ним как-то на футбол. Пошел он со мной, пожалуй, потому что в портфеле у меня была бутылка его любимого портвейна. Я смотрел игру с интересом, а он минут через пятнадцать, когда с бутылкой было покончено, уже уговаривал меня уйти. В перерыве между таймами мы ушли, и он твердил мне дорогой:

— Брось! Ничего тут интересного нет! И болельщики только повторяют грубые расхожие словечки. Собралось там тысяч пять, а нет среди них ни одного, у кого могла бы родиться свежая мысль, новая идея. И понимаем все это, может, только мы двое из всех этих тысяч, а остальные — так, толпа, мясо.

Его слова покоробили меня, но спорить с ним в такие минуты было небезопасно, он мог вспылить. Но он тогда вспомнил другое:

— Помнишь, я как-то не пустил тебя в свою квартиру? Ты тогда мне не помешал. Я все же написал в тот вечер хорошее стихотворение. Заходи в любое время.

Вскоре мне пришлось не зайти к нему, а во весь дух нестись по лестнице до пятого его этажа. Случилось так, что поздно вечером, когда я вышел прогуляться перед сном, а улицы были уже безлюдными, меня взяли под руки два подвыпивших приблатнённых здоровяка и силой потащили в тёмное место, явно намереваясь ознакомиться с содержимым моих карманов. Драться я не мастак и не охотник, да и не справиться бы мне с теми двоими, а кричать было стыдно. Положение складывалось скверное. Я волочился, лихорадочно соображая, что бы предпринять. И тут мы, на счастье мое, поравнялись с подъездом, в котором была квартира Рубцова. Резким движением я вырвался и бросился вверх по лестнице. Я слышал, что за мной не гонятся, но все же поспешил нажать на кнопку звонка.

— Ты что такой? — спросил Николай, вглядываясь в мое лицо.

Я в двух словах объяснил. И тут он, не надев ни пиджака, ни шапки, ринулся на морозную улицу с такой быстротой, что я не успел ни удержать, ни догнать его. Я несколько раз обошел вокруг дома, вглядывался в расходившиеся в стороны улицы, заглядывал во дворы и за все углы, но не видел ни Николая, ни тех двоих. Кричал ему, звал — бесполезно. Появился он только минут через пятнадцать, уже поуспокоившийся, но все же заявил с угрозой:

— Нигде никого, а то я бы…

В тот вечер мы долго беседовали. Я удивлялся его смелости и решительности, говоря, что любой из тех двоих во много раз сильнее его.

— В жизни ничего не надо бояться, — твердо ответил он и, помолчав немного, спросил:

— Помнишь, как я ходил со ссадинами по всему лицу?

Я это помнил. И тут он рассказал, каким образом эти ссадины появились. Ехал он тогда из Вологды в Москву. В купе куражилась молодая пьяная компания. И до того показалась она ему гадкой, что обозвал он этих попутчиков идиотами, подонками и добавил еще более обидные слова. Его вытолкали в тамбур и принялись с наслаждением избивать. Он оборонялся, но силы были слишком неравны. Натешившись, разъяренные садисты выбросили его на ходу из вагона.

Он скатился под насыпь, но тут же кинулся вверх и сумел-таки уцепиться за поручни последнего вроде бы вагона. Так и ехал, повиснув на руках, до первой остановки. А когда дверь открылась, взобрался в вагон и, окровавленный, добрался до своего купе.

— Они от меня сразу на стенки полезли, и больше я их не видел. Исчезли! — закончил Николай свой рассказ. — Но в Москве пришлось мне сидеть целых четыре дня на квартире друга, пока ссадины не подсохли...

Верить ли такому? Я поверил. И уже после его смерти рассказал об этом случае нескольким нашим общим знакомым. Они тоже помнили о ссадинах на его лице, но верить в истинность такого происшествия дружно отказывались. А мне и до сих пор думается, что всё это правда. В таком поступке — весь Рубцов, весь его характер. Он просто не мог иначе.

Мне кажется, он постоянно испытывал, проверял себя, свою волю, свои силы, способности. Как-то в слякотный промозглый вечер нам надо было добраться до вокзала. Идти пешком было и муторно, и далеко. Автобус же, как на зло, все не подходил.

— Я остановлю вон ту машину, — вдруг заявил он.

— Вряд ли остановится, — усомнился я. — Кому нужны незнакомые пассажиры темной порой и в грязных ботинках? «Газик» в это время уже почти поравнялся с нами. Не сходя с тротуара, Николай требовательно выкинул вперед руку и впился в машину взглядом. Я замер. Машина тормознула и совершенно не знакомые нам люди без всяких расспросов довезли нас до вокзала.

«Магией, что ли, он обладает?» — подумалось тогда мне, но не станешь же расспрашивать о таком. Я лишь сказал ему, что ожидания его сбылись, а он ответил мне только хитренькой своей улыбкой мудреца.


Избранные главы были опубликованы в 4,5 и 7 выпусках литературного приложения «В мире Рубцова», 1992 - 93 гг.