Душа Вологды. Николай Рубцов

Лариса ВАСИЛЬЕВА

Лариса Васильева

Лариса Николаевна Васильева (1935-2018) - русская поэтесса, прозаик и драматург, дочь конструктора танка Т-34 Н.А. Кучеренко. Автор более двадцати поэтических сборников: «Льняная луна» (1966), «Огневица» (1969), «Лебеда», «Синий сумрак» (оба – 1970), «Одна земля – одна любовь» (1973) и других. Начала печататься в 1957 году, её стихи увидели свет в журналах «Юность», «Молодая гвардия», «Москва». Вместе с мужем, корреспондентом газеты «Известия» Олегом Васильевым, прожила более пяти лет в Великобритании, после чего написала серию очерков «Альбион и тайна времени» , открывших в писательнице одаренного прозаика. Стала автором таких бестселлеров, как «Кремлёвские жёны», «Дети Кремля», «Жёны русской короны», «Жена и муза. Тайна Александра Пушкина».
В её книге «Душа Вологды», вышедшей в 2010 году, центральное место занимают воспоминания о Николае Рубцове. Вот что говорит сама автор: "Дело в том, что, читая мемуары о нём, – и я пишу об этом – у меня часто возникало ощущение, что знала не того Рубцова, которого знали другие. Сложилось так, что мы были знакомы, но при встречах полноценного общения не получалось: разговор комкался и быстро обрывался. Но однажды Николай записал номер моего телефона и стал периодически звонить. Это было совсем другое общение. Со мной говорил – а разговоры эти иногда затягивались надолго – человек, уверенный в себе, раскованный, смелый и яркий в суждениях, оригинальный и точный в оценках... Думаю, бывшему детдомовцу Рубцову я, дочь видного военного конструктора, жена журналиста–международника, представлялась вестницей из другого мира, который был ему интересен, чем–то притягивал..."

Отрывки из книги

Знаменитый Литературный институт и его, не менее знаменитое, общежитие я, в молодости, обошла стороной. Друг отца, писатель Иван Федорович Попов сказал ему: «С её стихами она скорей всего поступит, но учиться там не сможет, слишком домашняя девочка. Или сопьётся, сгуляется, и вы её потеряете. Пусть попробует на русское отделение филологического факультета. В университет. Если есть поэтический дар, он сам выйдет на свет».

Одно время, в восьмидесятых, уже войдя в возраст, я вела в Литинституте творческий семинар, но чувствовала там себя чужой. Это ощущение отстранённости от мира, в котором жила и проявлялась, не мешало, но и не помогало.

Не помню когда, где, от кого впервые услыхала о Рубцове. Его предтечи несли слух, что Рубцов из Вологды учится в Литинституте, живёт в общежитии. Вроде бы, на первый взгляд стихи его — ничего особенного, а поэт, каких мало. Работал в тралфлоте. Этого я предпочла бы не знать. В пору моей молодости мода на поэтов, «знающих жизнь не по книжкам» мне мешала. И раздражала.

— У тебя нет рабочей биографии. У станка не стояла. Сибирь не покоряла. Жизненного опыта никакого. О чём ты можешь писать стихи? — укоризненно сказал мне в издательстве «Молодая гвардия» редактор отдела поэзии Дмитрий Ковалёв, одарённый поэт, пришедший в литературу с производства. И привёл в пример поэтессу, бывшую когда- то грузчицей. На языке вопросом вертелся ответ: «А Блок? Какая у него рабочая биография? А дипломат Тютчев? Что зарифмовал из той биографии? «О, как на склоне наших лет нежней мы любим и суеверней»?

Промолчала. Блока и Тютчева тогда не очень жаловали, но ведь и у народного Некрасова рабочая биография была слабая: главный редактор и хозяин знаменитого в XIX веке журнала «Современник», барин, картёжник.

Тралфлот Рубцова произвел на меня унылое впечатление. Вот и сегодня, еду ли в деревню Николу, где он рос в унылом детдоме и учился в школе, подхожу ли в Вологде к его памятнику, где стоит с сиротским чемоданчиком невыразительная скучная фигура, читаю или слушаю рассказы о том, как его выгоняли из Литинститута, листаю ли неинтересные воспоминания о неинтересном человеке или отвращаюсь от подробностей, будоражащей душу его странной и страшной смерти — не могу отделаться от впечатления, что знала не того Рубцова, которого знали все, хотя и с тем была знакома.

Не помню когда, где, при каких обстоятельствах мы познакомились, оттого и кажется, что он был всегда. Никакого внимания на него не обращала. Стихов его не читала. Откуда взяла, что Рубцов пишет замечательные стихи? Вокруг всё чаще говорили.

Воспоминания вырисовываются последовательно.

Серый осенний (или весенний?) день. Возле Дома литераторов толпится народ. Пришли в кассу за билетами на заграничный фильм. Это не писатели, те проходят в ресторан или в кафе мимо толпы, общаться. Подходит Рубцов. Знаю, что это он, хотя мы с ним ещё даже не разговаривали.

— Меня не пускают. Проведи.

— Ты пьян?

— Нет, — дыхнул. Запаха спиртного не было.

— Почему не пускают?

— Не знаю. Пропуска нет. Несолидный...

Какой уж там солидный. Маленький, щупленький, рано облысевший, весь съёженный, как будто от холода, хотя на улице тепло.

Провела. Внутри сразу распрямился, повеселел.

— До свидания, — повернул в сторону.

— Куда ты? Посидим, поговорим.

Зачем сказала? Никакого желания сидеть с ним в кафе нет, но почему-то испытываю неловкость, как будто должна. Чушь! Он такой серый.

— Нет. Ты красивая девка, а я от горшка два вершка. Ты, говорят, генеральская дочка, а я даже не титулярный советник. Скажи свой телефон.

Зачем ему мой телефон? Говорят, он сильно пьёт. Может пьяный ночью позвонить.

— Потеряешь.

— Скажи. Запишу. Не потеряю.

Записал. Пошёл. Посмотрела вслед. Почему-то подумала о Пушкине. Он тоже был невысок, но велик. Ну и сравнение! Этот плешивый, а у Пушкина — кудри. Тогда я не знала, что пушкинские кудри, запечатлённые Кипренским и растиражированные многими, был всего-то парик, о чём, встретив в театре Пушкина, обмахивавшегося париком, писал его современник Тургенев. Рубцов звонил. Говорили подолгу. Начинали бессвязно, неуверенно, потом, когда разговоримся — не остановишь. О чём?

Годы спустя Станислав Куняев спросил меня:

— Неужели это с тобой Николай часами говорил по телефону?

— Почему ты спрашиваешь?

— Когда мы собирались большой компанией, спорили, пили, Николай бывало вдруг, в начале разговора, поднимался и говорил: «Пошел звонить Ларисе». Мы были заинтригованы, какая Лариса? Никому и в голову не пришло, что это можешь быть ты.

В голосе Куняева звучало разочарование: загадочная Лариса оказалась всего-навсего мной. Могу его понять. Но сомневаюсь, что была другая Лариса. Впрочем, была. В ранней юности. У Николая стихотворение есть про Ларису, приходившую к нему в каптерку. Никакой связи.

Николай Рубцов. Фото на суперобложке книги "Звезда полей".

Лариса Васильева, конец 60-х.

Много лет прошло. Теперь понимаю, почему он любил говорить со мной по телефону. По ту сторону трубки был высок, силён, уверен в себе, раскован, смел. Разговаривал яркий человек, не смущавшийся никакими своими физическими несовершенствами, умный, меткий, чрезвычайно наблюдательный. Его оценки были резки, жестки, точны.

Случайно встретила Николая на площади Пушкина, поворот с Тверского бульвара у старого дома, ныне снесённого, где было «Молочное кафе». Без телефона разговор не шёл. Я смотрела на него сверху вниз, длиннее была на голову.

— Из всех пишущих женщин предпочитаю тебя, — сказал он с явным сознанием, что говорит важное, совершенно мне необходимое.

Польстило.

— А я из всех пишущих мужчин — тебя.

Засмеялись. Разговор не вязался.

— Нет, лучше по телефону, — сказал Рубцов и разошлись. Вышла в свет моя вторая книга стихотворений «Огневица». На одной её странице было стихотворение «Полдень».

Окно раскрыто в завтра. На ступенях
крыльца сидит Николушка Рубцов.
Стакан зажат в руке, а на коленях
Обертки от зеленых леденцов.

Он встал, пошёл — чужой судьбе вдогонку
иль собственной судьбе наперерез,
глазами провожая пятитонку,
встречая взором поределый лес.

Хоть в нём ещё вчера не отпылало,
но завтра тихо брезжило уже,
и все, что я ему не рассказала,
теснясь, в моей туманилось душе,

и жгуче, будто от разлуки с братом,
волненье наплывало на глаза.
Асфальт чинили. Вперемежку с матом
звучал напев. Скрипели тормоза.

Рубцов позвонил из Вологды:

— Почему ты называешь меня Николушкой?

— Не знаю. Так получилось. Не нравится?

— Нравится. Приятно. Как княжича из «Войны и мира».

— Там, кажется, Николенька. А само стихотворение — как?

— Не знаю... Грустно очень. Отпеваешь меня.

— Чепуха. Само стихотворение — как? Хорошее или плохое?

— Оно обо мне, что в нём может быть хорошего.

Хохочу, кладу трубку. Николай — прелесть. Умница. Природный такт. Откуда берётся? Да всё оттуда, из северного родника жизни. Оттуда, где почерпнул Николай строки:

В горнице моей светло,
Будто от ночной звезды.
Матушка возьмет ведро,
Молча принесет воды.

Прочитала это стихотворение и в телефонном разговоре отчитываю.

— Стихи безнравственные. Представь себе картину: лежишь, смотришь, как мать несёт ведро. И не шелохнёшься помочь ей. А лодку будешь для себя чинить. Делаешь, что хочешь, а не что должен. Типичная мужская структура. И слова «будет хлопотливый день» неточные. Слишком литературные для деревенского лентяя.

Он не сердится на мои придирки, но без ответа их не оставляет. Спокойно отвечает, что я права, в самом деле надо было поднести ведро матери, но у него её не было, оттого и чувства сыновние надуманы. А «хлопотливого дня» он мне не отдаёт. Да, слово литературное, но почему нельзя? Кто не велит? Книжно? И прекрасно. Он может мечтал бы стать книжным поэтом, да не вышел.

Последняя встреча была незадолго до его гибели. Случайная. На улице.

— Мне плохо жить, — помню, как будто слова сказаны минуту назад, — возьми меня в свою семью. Я буду, как ты говоришь, литбрат. Попишем вместе. Ты в одном углу, я — в другом. Меня дети любят.

Ответила неуверенно. Он свернул разговор. А я по сей день чувствую себя виноватой: если тогда взяла бы его к родителям, мужу, сыну.

Спустя годы, когда книга «Облако огня» вышла в свет и её прочитали вологодские писатели, Виктор Коротаев встретил меня и зло сказал:

— Всё ты врёшь! Николай был гордый человек. Он не стал бы проситься к тебе в дом, как нищий.

Налетела на него коршуном, говоря, что это ему, бородатому собутыльнику и дружку Николай загордился бы жаловаться на жизнь и просить приютить, потому что он был для Николая обыденным явлением, а я совсем из другого мира, которого Рубцов не знал и, может, мечтал узнать.

— Что за мир такой? — глухо спросил Коротаев.

Не стала объяснять то, о чём как-то в телефон сказал Николай: «Наши беседы — безвидные мечты. Ворота в другой мир».

По телефону он иногда расспрашивал о моей семье. Подробно о матери. Красавице с золотыми волосами. Ему нравилось, что она курит и гадает на картах. Рассказывала ему семейную легенду про бабушку из семьи графа Хмельницкого. Он слушал: «Надо же!».

Про отца расспрашивал. Не про танк «Т-34», а про рост его (1 метр 92 сантиметра), глаза синие-синие, голос — бас. Поёт — стекла дрожат: «Надо же!».

Попросил однажды: «Спроси отца, любил ли он Сталина».

Спросила. Записала. В шестидесятых я уже многое записывала. Николай, позвонив, не забыл напомнить, говорила ли я с отцом о вожде. Привожу разговор полностью.

— Ты любил Сталина?

— Я любил и люблю твою маму.

— А меня?

— Обожаю.

- Какая разница между «люблю» и «обожаю»?

— Сама определи. Ты же поэтесса.

Николай понял, что отец ушёл от ответа.

Удивлялся. Никогда не жила в коммуналке? В пионерском лагере не была? Жалеешь, что не была? Надо же! В народ хочется? Не спеши.

Приглашала в гости. «Непременно. Когда-нибудь». Что ж не позвала в дом, когда попросил? Семья моя приняла бы его. Мать многих принимала. Художник Валерий Врадий по сей день мой друг, пришёл к нам в 1969 году, мать его опекала. Поэт Леня Губанов приходил вместе с художником Толей Зверевым. Измученные алкоголем, сидели, обедали, водки не просили, стеснялись моей бабушки, строгой и справедливой. Она плакала, когда Губанов читал стихи. Почему же Николаю отказала? Не знаю. Не понимаю. Коротаев не сообразил, такого не соврёшь, скорее спрячешь, чтобы никто не упрекнул. Да, что говорить — не вернёшь. Попросился, заметьте, при встрече — слабый. По телефону не попросился бы — сильный.

Больше всего мы говорили с ним о том, чего не перескажешь, хотя всё помню: о состоянии, когда, по Алексею К. Толстому, «натянутые струны между небом и землей». В тех разговорах наступал момент появления лермонтовского: «душа с душою говорит». Потом анализировала: со мной разговаривал не литбрат, не вологодский сирота и даже не большой русский поэт, а некий сильный, тонко организованный в чувствах и мыслях красивый, изящный, поэтичный мужчина, благополучный, всем интересующийся, хозяин жизни, вдохновенный и страстный, даже не могу найти ему аналога в каком-нибудь красавце-актёре, нашем ли, голливудском ли, но явственно представляю себе его. Летящий. Знающий свою силу. Такой, каким хотел быть. Такой, каким вижу его сквозь мало привлекательные фотографии. Всматриваю — он просвечивает.

Его волновало, что мой муж — международник, специалист по Америке. Опять уехал к капиталистам? Нравилось, что говорю по-английски. Красивый язык, но узкий, как лезвие. Не соглашалась.

Его интересовала заграница, как нечто запретное, лакомое, но думать о ней и хотеть туда не позволяла та самая гордость, о которой говорил Коротаев. Высокий, красивый Рубцов в мечтах уже прошёл заграницу и отверг её, потому что она ему не светила.

Смеялся над моими словами о том, что в нашем народе прочно соединены квасной патриотизм и подобострастие перед всем иностранным.

В его стихах сильный второй Рубцов видится мне рядом с первым. Неужели я одна так вижу его? Вот жалостливое стихотворение первого про аленький цветок, который он вырастил и нёс за гробом матери. Сам цветок — второй Рубцов, сильный, живучий, а несёт его — слабый. Или вот:

Давно понять пора настала,
Что слишком призраки люблю.

Наши телефонные разговоры всегда были призраками того Рубцова, которого никто не знал.

Он сказал об одном моём стихотворении, что оно ему необходимо.

Да не все ль равно кого
                                      полюбить.
жизнь для блага своего
                                      погубить.
Проходимец? Ерунда,
                                   поборюсь.
Властолюбец? Не беда,
                                      покорюсь.
Сумасшедший? Да и я
                                     не в уме:
Вечно слышу соловья по зиме.

— О ком это?

— Не знаю. Впрочем, не скажу.

— Могло быть обо мне?

— Не подходишь под мои определения.

— Ощущаешь, что я соловей?

— Да. Ещё какой!

— Правда?

— Правда.

Засмеялся довольным смехом.

Потом, годы спустя, когда сильный Рубцов растворился в моей памяти за отсутствием телефонных подтверждений образа, я, вспоминая о нём всё реже и реже, иногда начинала понимать, что придумала его, что стихи рисуют лишь первого, жалостливого и жалкого, свирельно чистого, расслабленно сиротского, бездомного. Нет!

Выплыв на лодке, повсюду достану шестом.

Разве эта строка не сильным написана? А другие? Настоящий мужчина вообще бесстрашный трус: бежит вперёд, не озираясь, авось добежит до цели, если не разобьётся.

Всмотритесь и вслушайтесь в чудо поэтического полёта.

Я буду скакать по холмам задремавшей отчизны,
Неведомый сын удивительных вольных племен!
Как прежде скакали на голос удачи капризный,
Я буду скакать по следам миновавших времен...

Давно ли, гуляя, гармонь оглашала окрестность,
И сам председатель плясал, выбиваясь из сил,
И требовал выпить за доблесть в труде и за честность,
И лучшую жницу, как знамя, в руках проносил!

И быстро, как ласточка, мчался я в майском костюме
На звуки гармошки, на пенье и смех на лужке,
А мимо неслись в торопливом немолкнущем шуме
Весенние воды, и бревна неслись по реке...

Россия! Как грустно! Как странно поникли и грустно
Во мгле над обрывом безвестные ивы мои!
Пустынно мерцает померкшая звездная люстра,
И лодка моя на речной догнивает мели.

И храм старины, удивительный, белоколонный,
Пропал, как виденье, меж этих померкших полей, -
Не жаль мне, не жаль мне растоптанной царской короны,
Но жаль мне, но жаль мне разрушенных белых церквей!..

О, сельские виды! О, дивное счастье родиться
В лугах, словно ангел, под куполом синих небес!
Боюсь я, боюсь я, как вольная сильная птица
Разбить свои крылья и больше не видеть чудес!

Боюсь, что над нами не будет возвышенной силы,
Что, выплыв на лодке, повсюду достану шестом,
Что, все понимая, без грусти пойду до могилы...
Отчизна и воля - останься, мое божество!

Останьтесь, останьтесь, небесные синие своды!
Останься, как сказка, веселье воскресных ночей!
Пусть солнце на пашнях венчает обильные всходы
Старинной короной своих восходящих лучей!..

Я буду скакать, не нарушив ночное дыханье
И тайные сны неподвижных больших деревень.
Никто меж полей не услышит глухое скаканье,
Никто не окликнет мелькнувшую легкую тень.

И только, страдая, израненный бывший десантник
Расскажет в бреду удивленной старухе своей,
Что ночью промчался какой-то таинственный всадник,
Неведомый отрок, и скрылся в тумане полей...

Ставшее хрестоматийным, это стихотворение, всего лишь сыновнее от «Лесного царя» Жуковского, а написано тем самым, вторым, сильным Рубцовым. Так ли?

Присматриваюсь к стиху и прозреваю в нём обоих Рубцовых, пишущих парафраз «Лесного царя»:

Ездок погоняет, ездок доскакал.
В руках его мертвый младенец лежал.

Предсказание себе самому: сильный Рубцов доскакал — слабый умер «в руках его». Сильный останется во времени — слабый будет сквозь него светить.

После его смерти стали приходить ко мне стихи о нём. После смерти появился и третий Рубцов. Его канонизируют как «большого русского поэта», что первого Рубцова рассмешило бы, а второй — принял бы как должное. Но они сливаются.

Не вижу того, что видят другие, есенинского начала в Рубцове. Звучит в его стихах нота бездомного странника, бредущего по осенним полям огромного Отечества, навстречу большому, светлому, изящному, сильному, трезвому человеку, ожидающему у поворота дороги, чтобы слиться.

Разумеется, я не записывала наших разговоров по телефону — он ведь не ветеран войны был и не из царского времени человек, а мой современник (и я его). Смешно записывать. Всё же Бог дал мне в память изредка, словно из темноты проглядывать то, о чём говорили. Думаю, в этой книге еще будет возможность рассказать. Хотя...

Мы не договаривались не разглашать наших разговоров. Но думаю, оба были уверены, что они принадлежат только нам. Вот и думаю, нужно бы поменьше, поосторожнее, поаккуратнее вспоминать это телефонное приключение.

Промелькнуло: ему нравилось, что есть женщина, которую зовут Генриетта. Даже две Генриетты. И обе к нему неравнодушны.

* * *

Помню, когда вышел его первый в Москве сборник стихотворений «Звезда полей» зоркий и чуткий к слову поэт Олег Дмитриев при мне сказал:

— Звезда полей? Кого должна полить звезда?

Я почему-то заволновалась. Хотела возразить Олегу, что он, как бухгалтер, придирается к поэтическому образу, но понимала, есть к чему придраться, впрочем, возможно зависть? Городской поэт Дмитриев... Нет, Олежка был человек самодостаточный, уверенный в особенности своего голоса. Широкий, крупный. Просто-напросто, заметил несочетаемость слов. Такая штука бывала и у великих: «слыхали ль вы», «из пламя и света рожденное слово». Сказанная голосом поэта «нескладушка» обретает право на грамотность и самостоятельное существование. Никто не придирается.

Что же до зависти, то Рубцову завидовали страстно, безотчётно, безнадёжно, завидуют и теперь его неуёмной, всё более становящейся легендарной «незаслуженной» славе. Но тут все претензии следовало бы отсылать Господу Богу, коснувшемуся Небесной Дланью сироты из Николы, понятия не имевшему, как эту славу следует заслужить.

Кто-то сказал тогда же, за столиком в Доме литераторов, что Рубцов взял «звезду полей» из стихотворения Владимира Соколова:

Звезда полей, звезда полей над отчим домом,
И матери моей печальная рука...

Сообщила по телефону Николаю об этом разговоре. Он ответил, как мне показалось, высокомерно, что не видит в этом ничего плохого. Соколов — большой поэт, взять у него два слова не грех, тем более, что «звезда полей» вообще слова из старой казачей песни, и Соколов их привёл в кавычках, а он, Рубцов, раскавычил.

Вот оно, стихотворение Владимира Соколова.

«Звезда полей, звезда полей над отчим домом
И матери моей печальная рука...» —
Осколок песни той вчера за тихим Доном
Из чуждых уст настиг меня издалека.

И воцарился мир, забвенью не подвластный.
И воцарилась даль — во славу ржи и льна...
Нам не нужны слова в любви настолько ясной,
Что ясно только то, что жизнь у нас одна.

Звезда полей, звезда! Как искорка на сини!
Она зайдет? Тогда зайти звезде моей.
Мне нужен черный хлеб, как белый снег пустыне,
Мне нужен белый хлеб для женщины твоей.

Подруга, мать, земля, ты тленью не подвластна.
Не плачь, что я молчу: взрастила, так прости.
Нам не нужны слова, когда настолько ясно
Всё, что друг другу мы должны произнести.

1963



Васильева Лариса Николаевна. Душа Вологды / Вологда : Книжное наследие, 2010