«Лодка на речной мели...»

Владимир ВИННИКОВ

Почти неюбилейные заметки

3 января 2006 года исполнилось 70 лет со дня рождения Николая Михайловича Рубцова. 19 января 2006 года исполнится 35 лет со дня его гибели. То есть в эти самые дни пересекается незримая черта, после которой посмертное бытие поэта с неизбежностью будет становиться всё длиннее, чем его земная жизнь, его досмертное бытие. Здесь, конечно, подспудно само собой напрашивается сравнение с удлинением теней в лучах закатного солнца, но мы-то знаем, что солнце истинной поэзии — незаходяще, и в его лучах, как показывает пример Гомера, Саади, Данте, Пушкина, можно находиться если не всегда, то очень и очень долго.

Ни в коем случае не приравнивая Николая Рубцова к вечным гениям мировой поэзии, тем не менее, с полной уверенностью можно сказать, что первое испытание историческим временем его творчество выдержало, что в своем "хронотопе" Рубцов навсегда останется если не первым среди равных, то равным среди первых. Эпоха завершена, и хотя образ её с течением времени, несомненно (ведь история — только то, что интересует людей в настоящем), будет меняться, и даже весьма кардинально, всё-таки "альфа и омега" здесь уже навсегда определены: Волга впадает в Каспийское море, а Советский Союз был уничтожен в 1991 году.

Поэзия далеко не всегда была мозгом, но всегда была нервом своей эпохи. Слово "своей" здесь выделено специально: поэт при всём желании не может "выскочить" из собственных обстоятельств места и времени, хотя, по словам М.М.Бахтина, "пагубно замыкать литературное явление в одной эпохе его создания, в его, так сказать, современности". Отсюда в любом случае: захотим ли мы "раскрывать" творчество Николая Рубцова в "большое пространство" культуры, или, напротив, "замкнуться" (сосредоточиться) в его непосредственной данности, — нам понадобится установить "границы эпохи", современником которой был поэт.

Эту простую вроде бы задачу решить не так-то легко. Тем более, что творчество Рубцова за последние 10-15 лет переживает несомненный взлёт массовой популярности и признания, а это — самый верный признак "современности". И если в 60-е и даже в 70-е годы Рубцов был, скорее, "широко известным в узких кругах" "поэтом для поэтов", лидером, а впоследствии знаменем "тихих лириков", то сегодня бесспорные кумиры тех времен, "эстрадные" Евтушенко/Вознесенский/Рождественский, или "магнитофонные" Высоцкий/Галич/Визбор — не то чтобы совсем ушли "в тень", но явно уступают Рубцову в "социальной востребованности".

Можно ли, исходя из этого факта, утверждать, что Николай Рубцов как поэт выразил свою эпоху точнее и полнее, чем его куда более знаменитые современники? И да, и нет. Ведь тогда — это кажется уже невероятным — поэты собирали целые стадионы, то есть находились десятки тысяч желающих вживую услышать их слово, а сборники стихов, изданные стотысячными тиражами, разлетались по стране за считанные дни. Просто та правда об эпохе, которую высказал Рубцов, оказалась долговечнее и значимее для будущего, то есть нынешнего настоящего, чем для ставшего теперь невозвратимым прошлым настоящего 60-х—70-х годов.

Более того, как всякий истинный поэт, Николай Рубцов через свое творчество и через свою судьбу, словно сквозь увеличительное стекло, дал своего рода матрицу будущей трагедии русского народа. Поэт в России действительно куда больше, чем "просто" поэт. Он (очень редко, по "лермонтовской" линии) — воин и (гораздо чаще, по "пушкинской" линии) — пророк. Тут ничего не поделаешь: "Дух веет иде же хощет", — а потому истина глаголет устами не только младенцев, но порою — даже иуд. А человек, написавший "Я умру в крещенские морозы" и вечно кутавший шею в длинный шарф, тяжким даром пророчества, несомненно, обладал.

Важнейшие жизненные вопросы у нас почему-то принято именовать "фундаментальными", хотя ничто живое фундамента не имеет и иметь не может по определению. Даже более точное определение "коренные" носит выраженно растительный оттенок. Иное дело — вопросы "ориентационные", задающие тот или иной вектор движения. Один из важнейших в наших условиях ориентационных вопросов формулируется так: "Русские — это нация или народ?" Однако здесь и вопроса-то чаще всего не видят, а между понятиями "народ" и "нация" или ставят знак равенства, или рассматривают "нацию" как высшую сравнительно с "народом" стадию развития.

Соглашаться с подобными трактовками ни в коем случае не следует. Поскольку "народ" по природе своей, в отличие от "нации", не двоичен, а потому не "делится" на буржуазии и пролетариаты, на эксплуатируемых и эксплуататоров. Он — троичен, представляя собой сословное триединство тружеников, воинов и священников; почвы, крови и духа; в нашем же, уникальном русском случае — еще и велико-, мало- и белорусов. Русские — вовсе не нация, а народ. Да, народ, лишенный сегодня собственного воинского, политического сословия, пребывающий в расстройстве, в упадке и в деградации, но до "нации" всё же не выродившийся.

Соответственно, и Николай Рубцов — поэт вовсе не "национальный", как его теперь часто пытаются рекомендовать, а именно народный, что подчеркнул великий русский композитор Георгий Свиридов: "Николай Рубцов — тихий голос великого народа, потаенный, глубокий, скрытый". И уж тем более он — не "первородно-стихийный" поэт, как это подразумевается в "рубцовском мифе", чаще всего — со ссылкой на известные слова Вадима Валериановича Кожинова: "В глазах друзей Николай Рубцов был не только создателем прекрасных стихотворений. Довольно скоро он стал для них как бы живым воплощением первородной стихии поэзии".

О какой "первородной стихии" вообще можно говорить, читая такие, например, рубцовские строки: "Надо быть с коммунистами / В славе, в мечте, в борьбе! / Надо пути каменистые / Всем испытать на себе, / Чтобы на другого не сваливать / Трудности честных дорог, / Чтобы дороги осваивать, / Слившись в железный поток! / Надо быть с коммунистами / В разуме ясном, в душе — / Счастлив, кто этого истинно / В жизни добился уже! / В дом коммунизма лучистый / Вход не с любого пути: / Надо быть с коммунистами, / Чтоб в коммунизм войти!"? Да, газетная публикация-"паровозик", конец 50-х годов. Приведена полностью.

Не собираюсь тем самым как-то "дискредитировать" творчество Николая Рубцова в глазах читателей, вполне справедливо знающих и ценящих совершенно другие и "другие" его стихи. Напротив, хочу с помощью этого примера еще раз показать, насколько тяжек и каких внутренних усилий требует даже простой поэтический труд, не говоря уже о сложнейшем воинском искусстве поэта, насколько мало (но одновременно и много) решает здесь "талант" сам по себе. И — с помощью того же примера — попытаться с достаточным уровнем точности определить, наконец, границы рубцовской "современности" в ее узко-непосредственном смысле.

Вот "Осенняя песня", написанная в 1962 году. Приведу из нее лишь одну (вторую из четырех) строфу, заведомо непригодную к публикации в советских условиях, но уже вполне и безусловно "рубцовскую": "Я в ту ночь позабыл / Все хорошие вести, / Все призывы и звоны / Из Кремлевских ворот. / Я в ту ночь полюбил / Все тюремные песни / Все запретные мысли, / Весь гонимый народ". Именно эту свою "Осеннюю песню" сам Николай Михайлович, по ряду мемуарных свидетельств, ставил выше знаменитой "Осенней песни" Поля Верлена, да и написал ее, как утверждал Борис Чулков, якобы "вместо" заданного в Литинституте перевода.

Итак, не раньше 1956 и не позже 1962 года в мировосприятии и творчестве Николая Рубцова совершается коренная трансформация, метаморфоза, благодаря которой, собственно, и возникает его феномен как русского Поэта (с большой буквы). Можно ли найти хоть какие-то соответствия этой личной трансформации в общественной жизни страны того времени? Казалось бы, ответ лежит на поверхности: конечно же, ХХ съезд КПСС с разоблачением "культа личности" и пресловутая "оттепель". Плюс — первый спутник, полет Гагарина, ботинок Хрущева, карибский кризис, приполярное районирование кукурузы и прочие "знаки времени".

Однако, при неоспоримой "выпуклости" этих знаков, за ними стоял куда более глубинный и мощный социальный процесс — превращение традиционной, крестьянской России в Россию городскую, индустриальную по преимуществу. Согласно данным покойного профессора МГУ Бориса Сергеевича Хорева, рубеж в 50% городского населения РСФСР перевалила как раз в 1956 году, а СССР в целом — шестью годами позже. Всего же за период 1950-1960 годов городское население страны выросло на 34,2 миллиона человек, а сельское — уменьшилось почти на 1,5 миллиона, то есть в города переехало не менее 30 миллионов вчерашних сельчан.

И эти миграционные процессы были далеко не одномоментными, не разовым переездом из одного места в другое. Они затронули гигантские слои населения (а в/из РСФСР миграция шла еще более бурно, чем "в среднем" по Советскому Союзу). Почти вся Россия тогда снялась с места, стала из "оседлой" крестьянской страны, какой была на протяжении столетий, страной "кочевой". Вот на изломе какой социальной "тектоники" оказалась судьба Николая Рубцова. "Как будто ветер гнал меня по ней, / По всей земле — по сёлам и столицам! / Я сильный был, но ветер был сильней, / И я нигде не мог остановиться". Да если бы — ветер…

Во многом поэтому образ поэта-детдомовца, сироты военных лет (как удивительно, в обратную сторону, раскручивается в стихах спираль его воспоминаний: "Мать умерла, отец ушел на фронт…"), крепко пившего и прекрасно певшего, гонимого и бесприютного, погибшего в конце концов от рук любимой женщины, — стал знаковым не только для отечественной литературы 70-х—80-х годов, он актуален и поныне. Сколько поэтов и писателей-"почвенников" попали под искреннее обаяние этого рубцовского образа, нашли в нем выражение своего творческого и жизненного идеала. Пусть горького, по-сиротски беспросветного, но — своего…

Феномен Рубцова, как в свое время близкий и родственный ему феномен Есенина, выходит за рамки собственно литературы, это общественное, а следовательно — и политическое явление. Но — это определяюще важно — без высочайшей художественной составляющей рубцовского творчества ни о каком общественно-политическом явлении применительно к нему и речи бы идти не могло. В конце концов, многочисленные "рубцовы" из числа отечественных стихотворцев, примерявшие на себя роль "непризнанного и потому пьющего гения", рубцовских поэтических высот как-то не достигли. Значит, Рубцов пил не "тоже", а особенно, по-своему.

Несомненно, что в вине Рубцов искал и с его помощью какое-то время находил некую — не истину, нет! — но те состояния своих духа и души, в которых ему становились открыты высшие пространства поэзии. Вообще же, отношение Рубцова к вину, на мой взгляд, точнее всего охарактеризовать словом "пристрастие". Это приближение к страстям, в конце концов, и превратило семнадцатилетнего атлета, легко "рвавшего" двухпудовую гирю, в "невзрачного спившегося человека, которому суждено было стать первым поэтом российского предсмертья" (Михаил Авдеев), — не то чтобы неспособного, но не пожелавшего даже защитить себя.

Поэтический мир Николая Рубцова, при всей его видимой простоте и доступности, далеко не прост. Особенно если "судить поэта только по признанным им самим над собою законам" и рассматривать "вершинные" стихи поэта, уже безусловно вошедшие в "золотой фонд" русской поэзии: "В горнице", "Звезда полей", "Прощальная песня", "Видения на холме", "Я буду скакать по холмам задремавшей отчизны…", "Привет, Россия, родина моя!", "Тихая моя родина…", — каждый может добавить к этому списку добрых два или даже три десятка стихотворений на собственный вкус, но эти, надеюсь, окажутся в "избранном" поэта в любом случае.

В "Видениях на холме" дано и осмыслено противостояние двух воинских, политических по сути своей, символов: креста и звезды. "Пустынный свет на звездных берегах" лежащему в траве автору на миг затмевает "тупой башмак скуластого Батыя", "иных времен татары и монголы" со всех сторон идут на Русь. "Они несут на флагах черный крест, / Они крестами небо закрестили, / И не леса мне видятся окрест, / А лес крестов в окрестностях России. / Кресты, кресты… Я больше не могу!" Это — видение войны. Прежде всего — пережитой им самим войны, отнявшей у поэта и мать, и отца, разрушившей связь поколений, связь времён.

Но война, в которой черные германские кресты (и тут Рубцов ставит знак равенства между крестом и свастикой) были повержены советской (и русской) звездой: "И надо мной — бессмертных звезд Руси, / Спокойных звезд безбрежное мерцанье", — далеко не закончена. Именно поэтому звучит ставший знаменитым призыв поэта: "Россия! Русь! Храни себя, храни!", — как будто страна может хранить себя отдельно и независимо от населяющих её людей. У Рубцова любовь к Родине, будучи ничуть не меньше любви поэтов военных лет, уже не сплавлена неразъёмно с героизмом и самопожертвованием, уже стала любовью чуть "со стороны".

Куда ближе Александра Твардовского: "Мы за Родину пали, / Но она — спасена...", или Анны Ахматовой: "И мы сохраним тебя, русская речь, / Великое русское слово", — оказывается Рубцову блоковское, 1908 года: "О, Русь моя! Жена моя!". Эта трагическая раздельность бытия поэтов и бытия их Родины явно сопрягается с фактом последовавших в 1917-м и в 1991-м государственных катастроф России как следствия иерархических катастроф русского народа. Показательно, что христианский крест рассматривается поэтом как символ конца, смерти — но не спасения: "До конца, до тихого креста / Пусть душа останется чиста".

А звезда, прежде всего ночная звезда, — становится главным и едва ли не единственным источником света: "В горнице моей светло. / Это от ночной звезды...", "Звезда полей во мгле заледенелой, / Остановившись, смотрит в полынью..." Солнца, по сути, нет, оно осталось где-то далеко в прошлом: "Как миротворно в горницу мою по вечерам закатывалось солнце…", или где-то в будущем, как желаемое и призываемое поэтом: "Пусть солнце на пашнях венчает обильные всходы / Старинной короной своих восходящих лучей…". Но звёзды гаснут: "Пустынно мерцает померкшая звёздная люстра, / И лодка моя на речной догнивает мели".

Лодка — аналог и одновременно символ корабля спасения, переправы на "тот берег" ("Тихо ответили жители: / — Это на том берегу"), через реку жизни — столь же постоянный элемент рубцовского мира. "Красные цветы мои / В садике завяли все. / Лодка на речной мели / Скоро догниёт совсем…" ("В горнице моей светло"). И там же: "Буду поливать цветы, / Думать о своей судьбе, / Буду до ночной звезды / Лодку мастерить себе". Эту замкнутость поэта на своё "я", эти жесткие "присвоительные" моменты в его творчестве замечаешь не сразу, если вообще замечаешь — настолько велико обаяние рубцовского таланта и рубцовской искренности.

В любом из его стихотворений — стоит лишь присмотреться внимательнее — находишь это углубленное раздумье над собой, своим местом в мире: прошлым, настоящим и будущим. Поэт всё видит через себя, а его лирический герой практически неотделим от самого автора. Кстати, у бывшего не менее, а даже куда более популярным Владимира Высоцкого всё наоборот: его тексты —абсолютно "ролевые", никак, на первый взгляд, с личностью автора не связанные. Но эти моменты отчуждения-присвоения, наверное, не стоит рассматривать здесь специально.

Спасения — личного спасения — нет, возможна лишь бесконечная и бессмысленная, в конечном счёте, имитация его: "Я уплыву за Вологду-реку. / Перевезет меня дощатый катер / С таким родным на мачте огоньком…" И далее: "Когда опять на мокрый дикий ветер / Выходим мы, подняв воротники, / Каким-то грустным таинством на свете / У темных волн, в фонарном тусклом свете / Пройдёт прощанье наше у реки…" ("Вечерние стихи"). Уже не звезды даже, а фонари освещают жизнь поэта. А что же — дальше? "Из моей затопленной могилы / Гроб всплывет, забытый и унылый, Разобьется с треском, и в потёмки / Уплывут ужасные обломки… Я не верю вечности покоя!" ("Я умру в крещенские морозы…"). Даже гроб — "уплывает в потёмки".

Где искать причину такой безнадёжной (в личностном плане) символики рубцовского творчества? Ведь ни о какой "несчастности" или "нелюдимости" Николая Рубцова и речи не может идти — напротив, все более-менее серьёзные свидетельства о нём указывают на крайнюю и, может быть, даже чрезмерную общительность его натуры, как правило, редко и с течением времени всё реже находившую понимание вне застольного круга. Даже пресловутое "детдомовское сиротство" не столь важно на фоне всё большего после сталинского времени "сиротства" государственного. Именно поэтому лучшими годами в жизни поэта, судя по свидетельствам современников, фотографиям, были годы службы на флоте …

Русские перестали быть народной государственной общностью и вместе с тем утратили "большой смысл" собственного существования — вот о чем буквально вопиют к Небу и поэзия Рубцова, и его трагическая судьба. И не восхищаться надо бы таким жизненным путём поэта, не образцом для следования его принимать — тем более, не имея ни десятой, ни даже сотой доли рубцовского таланта, — но ужасаться и скорбеть вместе с ним, чтобы через "не могу" подниматься и идти воевать с врагами России и Бога. Пока же Рубцов будет оставаться всего лишь "любимым поэтом" — мы будем оставаться так же безнадёжно замкнуты на себе, любимых, прерывая и побивая в себе этой малой любовью иные, большие, заповеди любви — человеческие и божеские.


Источник: газета «Завтра», 11.01.2006