Стержневые слова в поэзии Николая Рубцова

Николай ВАСИЛЬЕВ

продолжение, см.

ОСЕННЕЕ

«Стихия осени властвует в поэзии Рубцова. Это не роскошная – «Унылая пора! Очей очарованье!» – Пушкина, а время «осеннего распада» с «заснеженными грязью и слизью», «с журавлями в холодной дали», с воем труб, проводов, ветра. Ему по душе печальное пространство «серого неба  и серой воды». Осень сродни его скупой на радости жизни, а «утрата знобящих полей и забытость болот» сродни развеянности и опустошенности нашего сегодняшнего исторического бытия. Это наша – только русская тоска»…

Так давно-давно написал я в записках о Рубцове. Спустя много лет, когда стал «поверять алгеброй гармонию» его стихов, только укрепился поначалу в таком чувствовании: да, власть осени. Но, раскладывая стихотворения сборника «Подорожники» на сезонные циклы, с удивлением, где-то внутри отторгаемым мной (не может быть!), увидел, что произведений с внешними приметами лета у Рубцова ничуть не меньше. Если не больше. Однако душа абсолютно противится, скажем, назвать Н. Рубцова поэтом «солнечным». И мы будем правы.

Во-первых, «чистые» летние стихи почти отсутствуют в лирике поэта.

 

Вода недвижнее стекла,

И в глубине её светло.

И только щука, как стрела,

Пронзает водное стекло.

Но так может быть и поздней весной, а уж осенью так точно… Да и шедевр этот вовсе не о лете. И редко прорвется, скажется в сборнике его поэзии стихотворение, где всё почти «звёздное вещество» его пропитано именно летом, как, например, в «Подорожники», «Старая дорога»…

А вот осень явственно присутствует в десятках его стихотворений. Я, замечу, это, как правило, шедевры. Осень обозначает себя уже в названии стихотворения: «Осенняя песня», «Осенние этюды», «Листья осенние», «Осенний этюд», «По холодной осенней реке»… И главенствует в статистике определений слово «осенний», всплывая в строчках около 20 раз. А вот слова «летний» я совсем не нашёл. В этом смысле и зима Рубцова даст фору летнему: и в названиях очевидна («Январское», «Зимняя песня», «Зимним вечерком»…) и в словах, окутанных зимой, морозом…

И даже не в статистике дело… А вот тут я замер: а в чём же?.. Нет легкого ответа. Осень, мне кажется, гениально, пронзительно удалась поэту, и картины осенние до морозной дрожи срослись с судьбой поэта, с его чувствами и мыслями.

 

И разбудят меня, позовут журавлиные крики

Над моим чердаком, над болотом, забытым вдали…

 

Я так люблю осенний лес.

Над ним – сияние небес…

 

И путь без солнца, путь без веры

Гонимых снегом журавлей…

 

И опять он мелькает,

Листопад за окошком,

Тучи тёмные вьются вокруг…

 

Вот он и кончился,

Сон золотой увяданья.

 

Я люблю, когда шумят берёзы,

Когда листья падают с берёз.

 

Прошёл октябрь. Пустынно за овином.

 

Звенит снежок в траве обледенелой,

И глохнет жизнь под небом оловянным.

 

Когда в окно осенний ветер свищет

И вносит в жизнь смятенье и тоску…

 

Не порвать мне мучительной связи

С долгой осенью нашей земли,

С деревцом у сырой коновязи,

С журавлями в холодной дали.

 

В мокрых вихрях столько блажи,

Столько холода в пейзаже

С тёмным домом впереди.

Эх, хочется продолжать и продолжать, ибо знаю я, как покрываются пупырышками душевной дрожи читатели, любящие и знающие творчество Н. Рубцова.

А вот весны отголоски в его поэзии  совсем редки. Единичны.

Так что, отвергая капризную статистику, можно смело говорить об осенне-зимней составляющей лирики поэта.

Жгучая тайна

Сказочное, таинственное, фантастическое и даже мистическое населяет поэтический мир Рубцова. Проявления их можно обобщить рубцовским же – «жгучая тайна». И как любую тайну он не стал её определять, укрепив неопределённым местоимением: «какая-то».

Таинственное – одна из магических, притягательных сторон его поэзии. А может быть, в присутствии тайны, её неповторимого аромата и главная черта поэтического мира Николая Рубцова. В этом легко убедиться, пролистав с десятка полтора страничек томика «Подорожники».

Рубцов обладал даром  простыми словами обозначить эту щемящую, бередящую душу читателя тайну. Недаром же Александр Михайлов, известнейший литературовед, критик, назвал свою статью о стихотворении «Тихая моя родина» так: «Магия простых слов». Магия!

А что уж говорить про стихотворения со словами-звёздами, прямо намекающими на эту самую магию: таинственный, сон, видения и сновидения, тайна, неведомый, странный, глухое скаканье, сказочная глушь, сон столетий…

Есть у поэта и стихотворения, от которых веет мистическим ужасом: «Зимовье на хуторе», «Зимняя ночь», «Бессонница»…

Весь словесный колодец стихотворения «Я буду скакать по холмам задремавшей отчизны» переливается явным и неявным магическим звёздным веществом.

Тут отвлекусь и процитирую очень важное (во всяком случае – для меня). Во вступительной статье к посмертному сборнику поэта «Подорожники» составитель и автор предисловия вологодский поэт Виктор Коротаев пишет: «Книгу «Подорожники» Н. Рубцов собирал сам, только до конца довести начатое дело не успел: этому помешала преждевременная смерть. Завершили работу его друзья». Я к тому, что мы можем абсолютно ручаться за достоверность того, что уж начало-то книги выстроено самим Николаем Махайловичем.

Так вот: Рубцов совершенно не случайно хотел открыть свою будущую книгу стихотворением «Я буду скакать по холмам задремавшей отчизны…».  Это, безусловно, поэтическая симфония с увертюрой, лейтмотивами, кульминацией, потрясающим вершением её, со всеми необходимыми форте и пиано. Поэтические волны магического как волшебные «тёмная энергия и  материя», скрепляющие мироздание, непрестанно омывают и стягивают  простое и доходчивое, в общем-то, лексическое вещество этого шедевра. Взаимодействие простого и таинственного волнует нас и придаёт шедевру Рубцова необъяснимую прелесть глубины. Что-то от Жуковского, но с совершенно русским колоритом,  чувствую я в нём.

Каким наитием Рубцов пустил по холмам родины «таинственного всадника»! Уму непостижимо. Символизм скачки, равный «Купанию красного коня» Петрова-Водкина, но всё-таки другой во многом, другой…

А вообще, сквозным образом многих-таки стихотворений Рубцова является конь или то, что связано так или иначе с ним. Все мы помним «Деревенские ночи» с четырёхкратным явлением коня и «Мы сваливать не вправе…», полностью развёрнутого по аналогии с ездой на коне. Кстати, именно эти произведения открывают и завершают некоторые поэтические книжки поэта.

Обнаруживаешь (даже при беглом чтении), что конь, узда, повода, лошадь, всадник, тройка, бубенцы и т.д. теснятся-таки в его лирике. Причём, каждое из вышеприведённых слов знаменует у поэта некую микротему и своеобразный, присущий только этому слову, характер чувствования…

Больше тридцати (!) стихотворений с «расхлябанными следами», «тележной цыганской семьёй», всадниками, пением саней, кнутом, упряжкой, «скрипом телег», «тележным колесом»!..

Но мощную, притягательную, таинственную  глубину несут в себе всадники трёх стихотворений: «Листья осенние», «Видение на холме» и – особенно! – «Я буду скакать…».

Лермонтов только-только открывает для себя и других Русь простых людей. Сердечную, не головную, привязанность к ней называет «странной». По этому поводу я однажды написал: «Чувство любви к России народной ощущается им столь неведомым для «многих», столь новым, что, возможно, он видит бессмысленность в попытке делиться «странной любовью» к родине с кем бы то ни было».

«Россия! Как странно! Как странно поникли и грустно // Во мгле над обрывом безвестные ивы мои!», – восклицает Рубцов. И эта странность вызвана у него видением исчезновения сельского мира. Мира простых людей. Да и не видение это, пожалуй, а реальные приметы такой утраты. Таких горьких примет достаточно рассыпано в его лирике. И здесь: порушенные храмы, догнивающая на мели лодка, израненный десантник, померкшая звёздная люстра, безвестные ивы – определяют разорённое русское бытие. Утрата деревенской Руси для поэта сродни утрате чудесного, тайного, необъяснимого, как и у Лермонтова, не поддающегося логике… Конечно, приблизительно, но можно сказать, что «таинственный всадник» Рубцова, его лирический герой переживает лермонтовскую «отраду», но она горька, потому что он скачет «по следам миновавших времён». Лермонтов открывает завесу «дрожащих огней печальных деревень», атмосферу настоящего, неподдельного праздника селян,   Рубцов, «неведомым сыном», «неведомым отроком», не узнанным, не услышанным, вносит утраченное чувство народного праздника: он мелькает мимо нас вместе с всадником щемящей, пронзительной нотой. Оттого стихотворение «Я буду скакать…» читается как странная и грустная память об уходящем мире, исчезающей крестьянской Атлантиде. Чуть больше ста лет понадобилось, чтобы так горько разойтись в переосмыслении «странной любви». 

Вот это немыслие собственной судьбы без судьбы «самого святого на земле» («Ферапонтово») рождает в «Я буду скакать…» даже не заклинание – молитву:

Останьтесь, останьтесь, небесные синие своды!

Останься, как сказка, веселье воскресных ночей!

Пусть солнце на пашнях венчает обильные всходы

Старинной короной своих восходящих лучей!..

Сила заклинания, переживания так велика, так невместима в сердце одного человека, что следует… многоточие. Напряжение стихотворения спадает. Но скорбная картина настоящего России не позволяет поэту вернуться к патетике первых трёх строф, к их торжеству, и в заключительные две строфы и вплывает со «жгучей тайной» волнующий нас отрок на коне.

Скрылся в туман полей рубцовский всадник, а нас обожгла, не оставила равнодушными острая боль поэта за Россию, тронуло обращение его к  русскому человеку оставаться верным возвышающей его «таинственной силе», заклинание вечно воспринимать жизнь как божественное чудо, не предаваться мёртвому практицизму – жизни «без грусти», без «дивного счастья», без «сказки».

А Лермонтов… А Лермонтов скачет навстречу им ещё… Вне личной биографии. Внелично.

РОДИМЫЙ

А знаете, какое прилагательное самое любимое Рубцовым? «Родимый» и «родной».  Конечно, если собрать все краткие формы слова «грустный» и наречия от него, то оно перевесит. (О чём я «подозревал» давно, уча стихотворение за стихотворением поэта.) Но вот полная форма «родимый» перевешивает…

Во всяком случае, можно уверенно сказать: слово «родимый» («родной») входит в тройку любимейших Рубцовым.

Вон то село, над коим вьются тучи,

Оно село родимое и есть…

 

Хлеб, родимый, сам себя несёт…

 

Родимая! Что ещё будет

Со мною?

 

И эту грусть, и святость прежних лет

Я так любил во мгле родного края…

 

За Вологду, землю родную,

Я снова стакан подниму.

«Родимый»… Самый близкий, свой, родной. Наверное, хватательная за душу сторонушка этого слова идёт издревле. Как мне кажется (лингвист я плохой), нынешнее прилагательное «родимый» выросло из формы страдательного причастия настоящего времени от глагола родить. Хранимый, любимый… Родимый мной! Нет ничего привязаннее.  Родимый мной. Тесное. Личное. А еще «родимый» - слово народное, поэтическое с вековыми традициями его употребления. Слово ласковое, нежное. А сироте Рубцову памятное по нянькам и воспитателям детского дома в Николе, по его бесконечным блуканиям по деревням и сёлам, где привечали его молчаливые и скорбные, обременённые тяжёлой памятью старики и старухи. Привечали словом «родимушка», «родимец», «родимый»… Так и вспоминаются пронзительные воспоминания Александры Ивановны Романовой: «Глянула сбоку, а в глазах-то у него скорби. И признался, что матушка его давно умерла, что он уже привык скитаться по свету… И такая жалость накатила на меня, что присела на скамью, а привстать не могу. Ведь и я в сиротстве росла да во вдовстве бедствую. Как его не понять!.. А он стеснительно так подвинулся по лавке в красный угол, под иконы, обогрелся чаем да едой и стал сказывать мне стихотворения».

Может, и было «родимый» для поэта – высшим олицетворением любви человеческой, потому как не в обиходе русских людей того времени, а тем более «достославной старины», которую воспел поэт, слово «люблю».

Огнём, враждой

Земля полным-полна,

 И близких всех душа не позабудет…

– Скажи, родимый,

Будет ли война? –

И я сказал: – Наверное, не будет.

Несуетное это слово, не дающееся фальшивому к себе прикосновению,  дано только в отмытом, чистородном виде в обстоятельствах исключительных (пусть не покажется это преувеличением), таких, например, как симоновское «Ты помнишь, Алёша, дороги Смоленщины…»:

Ты помнишь, Алеша: изба под Борисовом,

По мертвому плачущий девичий крик,

Седая старуха в салопчике плисовом,

Весь в белом, как на смерть одетый, старик.

Ну что им сказать, чем утешить могли мы их?

Но, горе поняв своим бабьим чутьем,

Ты помнишь, старуха сказала:- Родимые,

Покуда идите, мы вас подождем.

«Мы вас подождем!»- говорили нам пажити.

«Мы вас подождем!»- говорили леса.

Ты знаешь, Алеша, ночами мне кажется,

Что следом за мной их идут голоса.

Тут Симонов и Рубцов едины, «смертно связаны» неподдельной любовью к Родине и простым людям. Но какой судьбой нужно заслужить, что простые слова звучали, «как неизведанные страны»?!.

Поживший рубцовский пастух произносит великие слова:

– А ты, – говорит,  полюби и жалей,

И помни

   Хотя бы родную окрестность,

Вот этот десяток холмов и полей… 

Нажитое. «Смертной связью» с родимой «окрестностью».


  стр.3