Сила благодатная
Михаил ЛОБАНОВ
Значительное явление русской советской поэзии последнего времени несомненно Николай Рубцов, поэт, умерший недавно и не успевший раскрыть в полную силу свои богатые задатки. В издательстве «Советская Россия» вышел сборник его стихов «Зеленые цветы».
Внутренний мир Рубцова весь в движении, в обогащении, в переломности. Какая пропасть в мирочувствовании между ранним стихотворением «В горнице» с наивными строчками:
Буду поливать цветы,
Думать о своей судьбе.
Буду до ночной звезды
Лодку мастерить себе, —
и одним из последних стихотворений «Зимняя ночь» с его трагичностью.
Сложность в поэзии может быть только в цельности— глубине простоты. Не из рассудочных комбинаций вырастает эта сложность, а из органического зерна подлинности, из этого непритязательного «буду до ночной звезды лодку мастерить себе». В этой обыденности уже заложено поэтическое развитие не во внешней связи «лодки» и «звезды», а в самой объемности художественного образа.
Жизненная объемность «непритязательных» образов берет свое начало в народной поэтике. Весьма поучительно было бы раскрыть в русской литературе поэтическую связь с тем образом земли, который выступает в былине о Микуле Селяниновиче. Богатырь Святогор повстречал на пути-дороге прохожего: тот снял с плеч сумочку и положил ее на сыру землю. Святогор спрашивает, что у него в сумочке. «А вот подыми с земли, так увидишь». Святогор обеими руками взялся за сумочку, но не смог стронуть ее с места, а сам по колени в землю врос. «В сумочке у меня тяга земная», — отвечал прохожий, называющий себя Микулушкой Селяниновичем. Какая наглядная предметность, наивная простота и какая всеобъемлющая мощь в этом образе земли, который мог зародиться только в народном воображении!
Такая сумочка с «тягой земной» — не былинная, но своя, посильная — хранится, в каждом истинном поэтическом произведении. Одно из лучших стихотворений Н. Рубцова—«Тихая моя родина»:
.. .Новый забор перед школою,
Тот же зеленый простор,
Словно ворона веселая,
Сяду опять на забор!
Школа моя деревянная! ..
Время придет уезжать —
Речка за мною туманная
Будет бежать и бежать.
С каждой избою и тучею,
С громом, готовым упасть,
Чувствую самую жгучую,
Самую смертную связь.
Любопытно, как разнохарактерны и в то же время эстетически однородны здесь образы. Достигнуть этого единства невозможно внешне формальными средствами, а только цельностью нравственно-эстетического отношения к «тихой родине».
В русской поэзии тема деревни всегда выходила из своего эмпирического материала в драматизм времени. Есенин — это, конечно, не просто «последний поэт деревни», напряженнейший драматизм его лирики объясняется глубокими историческими обстоятельствами. В литературу 30-х годов ворвалась ярая и мрачноватая поэзия Павла Васильева, тяжеловесная от колоритного быта и языка, с наэлектризованной чуткостью к атмосфере эпохи. Мы не сравниваем силу дарования поэтов, но в данном случае Н. Рубцов интересует нас как наиболее характерная, на наш взгляд, поэтическая личность, связанная с деревней 60-х годов. Он не знает тяжести того бытовизма, который сказывается в так называемой «деревенской прозе», внесшей в нашу литературу свежесть материала и языка, но и поставленной перед проблемой застойности материала. . . Сама эстетика быта драматизируется у Н. Рубцова от обостренного ощущения его неустойчивости, изменений. Но это напряжение смягчается одухотворением деревенской красоты, обращением ее в притягательную моральную силу. Тот «русский огонек» из одноименного стихотворения, который горит в избе старой женщины, горит для «тех, кто в поле бездорожном»,— согревает и душу самого поэта. В этой избе, говорит он, «вдруг открылся мне и поразил сиротский смысл семейных фотографий». Первое, о чем спрашивает хозяйка забредшего на огонек путника, — это «будет ли война». Нет сомнения, что такое психологическое родство не могло пс повлиять на природу рубцовской поэтики, так же как и на культуру его нравственного чувства.
Искренность, задушевность поэта, когда он признается в своей любви к родной земле, подкупают читателя раздумьями о непреходящем ее образе:
О, Русь — великий звездочет!
Как звезд не свергнуть с высоты,
Так век неслышно протечет,
Не тронув этой красоты.
В современной поэзии культурно-историческая грамотность мышления зачастую сводится к напоминанию о каких-либо фактах прошлого. Здесь еще нет участия личного опыта в познании опыта исторического. Симптоматично, что в нынешней литературе повышается внимание к самой идее культуры. Стихи Рубцова о Гоголе, Тютчеве идут от книжной традиции. Но книжность должна быть органично усвоена, тогда она становится вторым «я» поэта. Рубцов до этого не успел дойти, да это и не было, конечно, его стихией. Его портреты Гоголя, Тютчева литературно искусны, но куда доходчивее «поэт и друг» в «Памяти Анциферова»:
Среди болтунов и чудил
Шумел, над вином наклоняясь,
И тихо потом уходил,
Как будто за все извиняясь...
Это его друг, рано ушедший из жизни.
Он нас на земле посетил
Как чей-то привет и улыбка.
Так же не книжный только интерес, не отвлеченная историческая любознательность двигали Рубцовым, когда он писал «Видения на холме» и «Старую дорогу», где тревожные древние видения входят в раздумья о настоящем родины и ее будущем.
В отличие от многих молодых стихотворцев, которые с легкостью необыкновенной к месту и не к месту рифмуют слово «Россия», Н. Рубцов говорит о самом дорогом для него сдержанно, со скрытой и оттого более заразительной эмоциональностью. Между прочим, патриотизм, вернее, глубина его непосредственно связана в литературе с качеством выражения его, с мерою вклада в культурную сокровищницу народа. Одни напыщенные восклицания еще не означают святой любви, не дают и согражданам права гордиться ими как творческой ценностью. Любое поэтическое слово, пусть самое скромное, но выношенное в душе, облеченное в свое «видение», неповторимое именно выразительностью личной связи с «общим», — такое слово находит отклик. Стихотворение «Видения на холме» начинается словами:
Взбегу на холм
и упаду
в траву,
И древностью повеет вдруг из дола!
Примечательно, как лишено эффектности «взбеганье» на холм, это может быть и буквально так, но освещено оно прозрением холма исторического и всего того, что с ним связывается в памяти потомков. Из животрепещущего интереса к истории возникают не общие картины, а вещественные, поэтически емкие:
Пустынный свет на звездных берегах
И вереницы птиц твоих, Россия,
Затмит на миг
В крови и жемчугах
Тупой башмак скуластого Батыя...
Сама историческая Родина в поэзии Н. Рубцова вырастает как из зерна из его «тихой родины», из пронзительно родной земли, где родился и вырос поэт.
Не порвать мне мучительной связи
С долгой осенью нашей земли.
С деревцом у сырой коновязи,
С журавлями в холодной дали.
Читая такие стихи, невольно вспоминаешь Есенина: «Это все мне родное и близкое, отчего так легко зарыдать». Когда Рубцов говорит в «Жар-птице»: «И долго на ветках дорожных раздумий как плод созревала моя голова», — то и здесь слышится Есенин. Для своей привязанности к «родимой деревне» Рубцов не находит иных сравнений, как следующее:
За старинный плеск ее паромный,
За ее пустынные стога
Я готов безропотно и скромно
Умереть от выстрела врага.
Но почему «безропотно»? Зная характер «лирического героя» Рубцова, зная его хотя бы моряцкую мятежность — «хочу, чтоб вечно шторм звучал», — спрашиваешь себя: почему такое смирение? Может быть, в данном случае смирение — паче гордости, когда от полноты «смертной связи» с землей не принимается даже во внимание «выстрел врага»? Но может быть, сказывается здесь душевная незащищенность поэта перед жизнью, переходящая в эту неожиданную безропотность?
Есть «умеющие писать» и «умеющие» в литературе дела делать. А он из «неумеющих». По рассказам знавших его, «неприкаянный» в быту. Но очень «прикаянный» в поэзии, в однодумье, в грусти по возвышенному:
Боюсь, что над нами не будет возвышенной силы,
Что, выплыв на лодке, повсюду достану шестом,
Что, все понимая, без грусти дойду до могилы...
Отчизна и воля — останься, мое божество!
Известно всем, что поэзия разлита в жизни, в людях, далеких от всякого искусства (вспомним пушкинское: «От ямщика до первого поэта»), что она особенно одаривает своей «силой благодатной», говоря словами Лермонтова, тех, кто доверителен к ее зову и не ищет корыстного блага в ней, знака отличия от «толпы». Перефразируя древнее мудрое изречение, можно сказать так поэту: не гордись тем, что ты поэт, но гордись тем, что ты знаешь, от какой силы, откуда твоя поэзия. Свое отношение к поэзии Николай Рубцов выразил словами: «И не она от нас зависит, а мы зависим от нее». Он задает вопрос простой и затруднительный:
Скажите, знаете ли вы
О вьюгах что-нибудь такое:
Кто может их заставить выть?
Кто может их остановить,
Когда захочется покоя?
Оттого, как ответить на этот немудреный вопрос — согласно или нет, — зависит, собственно, судьба поэзии. Да, можно. Можно добиться того, чтобы отключать или включать вьюгу — для большего комфорта. И не чувствуем ли мы тотчас же, как сами отключились от чего-то необъятного, свободного, заполняющего нас и выводящего в стихию. Что же произошло? Исчезло воображение. Порвалась связь с самим представлением о бесконечном, без чего не может быть и глубокого смысла конечного.
Когда поэт имеет дело не с понятиями о природе, а непосредственно с нею самою, когда для него в ней есть и душа и язык, — тогда его миросозерцание неизмеримо углубляется самой причастностью к тому, что, в сущности, невыразимо. Кем-то из знаменитых было сказано, что иногда один луч солнца заставляет лучше понять мир, чем бесконечные размышления в пыльном кабинете перед открытыми книгами. Не в укор книжности это будь сказано, ибо книжности в хорошем значении слова — образованности, культуры — нам, литераторам, как раз и недостает. Однако в данном случае говорится о том, что не может философия дать человеку то же, что таинственность мира. Незабываемы переживания героев Достоевского, связанные с лучами заходящего солнца. Закат солнца, «длинные косые лучи его» вызывают в них неизъяснимой кротости воспоминания, а то и томительную тоску, мысль о смерти, непонятное чувство мировой сопредельности. Хаос ночи, ветра в поэзии Тютчева так одухотворен, что в ней мы действительно с «беспредельным жаждем слиться».
Николаю Рубцову дано было сказать свое слово о природе и — что очень трудно после Тютчева — о стихии ветра. Это было бы невозможно, если бы поэт не обладал своим сильным мирочувствованием, в основе которого была «жгучая, смертная» связь с родной землей. Но что-то «жгучее, смертное» есть и в связи поэта с самой природой, ветром, вьюгой, вызывающих в его душе отклик чувств — мирных, тревожных, вплоть до трагических предчувствий. В стихотворении «Памяти матери», думая ночью в пургу о ее могиле «во мгле снегов», поэт вдруг как бы вздрагивает:
Кто там стучит?
Уйдите прочь!
Я завтра жду гостей заветных...
А может, мама?
Может, ночь —
Ночные ветры?
Вы чувствуете, как и вас пронзает это: что это? кто стучит? Мать, умершая давно, но живущая в памяти как живая, — не она ли там, за порогом, в пурге, или это сама пурга? В ветре все сейчас, вся жизнь человека, память его о самом родном, вселенная за окном — все в ветре. Эта обнаженность мирочувствования в какой-нибудь стихийной точке переносит сознание уже за грань привычного, как в том же стихотворении: «Меня ведь свалят с ног снега, сведут с ума ночные ветры». С этим нельзя долго жить, но и без этого нельзя. Это та сила воображения, без которой все на земле упростилось бы и жизнь сделалась плоской, несносной.
Если ветер всего только движение мертвых атомов— то не зазвучит в нем никакая волшебная флейта. Но когда он из недр самого мироздания, действительно «роющий и взрывающий» в человеческой душе «таинственные звуки» — тогда есть место поэзии. Душа поэта должна быть наполнена — и не только мыслью о природе, но и ею самою, это ясно. Сумрак не просто для глаз, а «сумрак душу врачует мне» («На ночлеге») . Это как бы двуединое бытие, когда сквозь видимую, внешнюю оболочку мерцает внутреннее, скрытое.
Совсем особая жизнь ветра в стихотворении «Зимняя ночь». Это даже и не метель, не буран, не жалобный ночной плач, в котором «есть какая-то вечная тайна»; это предчувствие чего-то неотвратимого, конечного, гибельного. И то, что ночью «кто-то пристально смотрит в жилище», и заявившийся на ночлег «непонятный какой-то и странный из чужой стороны человек». .. Не новый ли «чорный человек», который знает, кого навещать, знакомый, видимо, тому черту, с которым разговаривал Иван Карамазов, есенинскому «чорному человеку»? Но эта связь не столько литературно-традиционная, сколько онтологическая. И в этом глубокое значение этой связи, значение того, что в недрах современного поэтического сознания, несмотря на всю практическую зависимость от мира, живут предощущения глубокие, вырывающиеся временами в явления трагического творчества. Для Николая Рубцова было характерно такое самоуглубление, так же как от «звезды полей», от красоты родной земли он шел к звезде вечной, к нравственным ценностям.
Психологическая объемность образа и поэтической мысли невозможна при эмпирическом миросозерцании, она требует прорыва в глубины природы и духа. Теперь, когда в поэзии явно обозначилось тяготение к традициям классической поэзии, дающее и свои плоды, а чаще не дающее их, одной из основных поэтических проблем становится именно эта духовная объемность образа, и здесь поэтический опыт Николая Рубцова может многое дать.
Публикуется по изданию: Лобанов М. Внутреннее и внешнее. М., 1975