Николай Рубцов и другие...

Валерий КУЗНЕЦОВ

Есть в жизни каждого из нас нечто неизбывное: люди, события… Вот и сам более полувека прожил духовно бок о бок, несмотря на расстояния, с москвичом из Луганска Владиславом Тетериным. Не помню уже первых дней знакомства, связаны они с началом учёбы в Литературном институте. Не помешало и то, что учились мы с ним на разных отделениях и семинарах. Каждый к тому времени прожил по четверти века и думал, что кое-что в жизни узнал.

По моим способностям видеть дружбу братством да и по литературной судьбе Влад и стал таким братом. Никто больше так не интересовался моими далеко не совершенными виршами от их сотворенья до публикации…

А собственное творчество было для него мукой стиля, бременем Сизифа, которое он, идеальный редактор, литературно воздымал, оттачивая каждую фразу, и, недовольный итогами, отпускал в свободное падение, перечёркивая труд недель, а то и месяцев. Целью этих словесных мук была публицистическая повесть «Памятник» об известном отечественном сооружении на Бородинском поле памяти Героев Отечественной войны 1812 года, открытом к 1837 году – четвертьвековому юбилею русского героизма и русской скорби. К сожалению, ничего не смог узнать о дальнейшей издательской судьбе рукописи…

Ко всему, что встречалось Владу на пути, он относился резко, чётко, бескомпромиссно. Меня, травоядного провинциала, поражала его манера передвижения в переходах столичного метро, где в единой стихии людских потоков, казалось, не могло быть места индивиду. Бойцовски собранный, Влад оставался собой – левое плечо вперёд, раздвигая толпу прицельным взглядом, мгновенной готовностью взорваться…

Временами казалось, что хмель ежеминутного искусства жизни увлекал его больше хмеля творчества. Многочасовые компанейские бдения, обставленные кружками чешского пива в знаменитом баре Киевского вокзала, по крайней мере, с этим не спорили.

Жена Влада, простодушная, гостеприимная без предела, житейски основательная Галя, Галина Константиновна с широким великорусским лицом, заведовала московским пошивочным ателье. Там мне однажды «по блату» пошили костюм, примерив который, я почувствовал себя в другом измерении.

В другом измерении я, степной житель, каждый раз оказывался и в вотчине родителей Галины: деревенском жилье хутора Бортниково с парой десятков жилых домов недалеко от села Захарово в клинских лесах – они начинались сразу за выгонами.

Таких вековых дебрей с неожиданными лабиринтами осушительных каналов с чёрной торфяной водой, такого грибного нашествия, таких кабаньих лёжек и ковровых брусничных полян я не видел больше нигде!

Это здесь, вскапывая весенний огород, Влад нашёл ржавую, пробитую осколком советскую каску…

Когда поздним вечером, утомлённые и пресыщенные лесными блужданиями и кухонной вознёй с грибами, мы усаживались, наконец, за стол перед старинной громадной чугунной сковородой с жареными грибами от сыроежек до белых и молодой картошкой, да с бутылкой местного самогона, нельзя было не понимать: счастье в жизни есть!..

Закатное солнце, уходящее за еловые пики бора, собирало мужиков единственной улицы хутора на общественной скамейке у одного из домов. Балагур и матерщинник по прозвищу Пузанок в первый же вечер спел мне частушку «с картинкой»:

Меня били кирпичом,
Не попали ни по чём.
А попали по ..ю ,
Четыре года охаю…

С московских сессий, переворачивающих топографическую юность, начинается история литинститутских знакомств – на всю оставшуюся жизнь… Заметкой об одном из первых таких знакомств – с Николаем Рубцовым на весенней сессии 68-го года – я начал свою «амбарную книгу», которую с перерывами довёл до сегодняшних дней...

А в конце 82-го в Оренбург позвонил Влад: «Бросай всё, – писатель и критик Василий Оботуров составляет книгу о Рубцове. Основа у тебя есть, посиди, вспомни…». Посоветовал назвать «Тревожный житель земли»…

Заметки с таким названием вошли в книгу «Воспоминания о Рубцове», вышедшей через год в Архангельске, позже избирательная память добавляла в неё всё новые абзацы. Последний вариант предлагаю в сегодняшней публикации.

Тревожный житель Земли

Как передали, Анатолий Передреев, прочитав эти заметки, отозвался: «Воспоминания заочника»… Да, это так и есть, учитывая фрагментарную отрывочность и неполноту рассказа. Но это ещё и с отзвуком памяти, кроме Рубцова, ещё об одном пронзительном русском поэте, замолчавшем до времени.

Дополняемые памятью и всей жизнью заметки я публиковал в фейсбуке несколькими Рубцовскими январями. И вряд ли выставил бы в очередной раз, если бы не особенный случай.

Поэту и прозаику Владимиру Берязеву я обещал найти письмо ко мне его друга – феерического поэта Толи Кобенкова, с кем свела судьба на первом курсе Литинститута. Перебирая неухоженный архив – было это на Николу Зимнего – я наткнулся на забытое письмо Валерия Христофорова – моего друга по Литинституту и семинару. С его и моими квартирными переездами следы его, Чимкентские и Ленинградско-Петербургские, к вечному сожалению, затерялись в перестроечном конце света. Сдавалось, что он со своим взрывным чувством справедливости не пережил этих лет… Но нет. В многолетних поисках последним годом его жизни недавно назвали 2005-й… Царствие Небесное его неуспокоенной душе …

Начало его письма так ярко напомнило о днях, которые десятилетиями греют и печалят душу. И я не смог не вставить этого абзаца в старый текст…

Раннее, необычно тихое для Москвы утро весны шестьдесят восьмого. Весёлый птичий щебет в бесконечном сквере по улице Добролюбова... Я знаком с Рубцовым несколько дней. Волею деканата заочного обучения Литературного института имени Горького совпали – и совпадали ещё полтора года – сессии нашего курса и того, на котором учился Николай Рубцов.

Сквер почти безлюден. Сидим на скамейке, пьём, не торопясь, пиво – прямо из бутылок. Рубцов небольшого роста с коричневатым лицом, пигментные пятна разлились по лбу – ставит бутылку, блестя тёмными глазами: «Чего они ходят здесь!» – на утренних пьяниц. Насупившись, «прячется» в себя. Потом быстро посматривает в мою сторону, продолжает разговор с непривычной ласковостью:

– Лена... дочь у меня… Показывал ей ночью звёзды... говорил о них... А утром выводит меня за руку на улицу. Смотрит на солнце, на меня – не понимает: «А где же звёзды?».

Молчит, улыбается дочери в далёкой Николе. И – с печалью:

– По радио стихи как-то передавали... Старая запись – дома-то не был давно. Она слушает и кричит: «Папа, папа! Ты когда приедешь?..».

Умолкает теперь надолго, бродит настороженным взглядом по аллее, по лицам редких прохожих – опять в своём. Не мешаю. Вдруг на лице какой-то едва ли не страх – как будто был убеждён в том, что увидит. Смотрю по взгляду: на скамеечной доске большими буквами вырезано «Лена».

– Так всегда! – бросает, мгновенно изменившись в недобром прищуре...

– Веришь в Бога, Коля? – спрашиваю внезапно для себя.

– Верю. А как же не верить! Кто-то должен быть…

Уже вышла его «Звезда полей», и в общежитии Литературного института Рубцов редко бывал один. Силой искусства и человеческим любопытством к нему, как бабочек на огонь, тянуло поэтов и не поэтов, близких и не близких. С теми, в ком чувствовал понимание, он обходился просто, дружески, без превосходства. Кажется, у него и не было потребности напоминать о дистанции в «допущенном кругу» – многие сами невольно держались её.

В отношениях с людьми он не знал «золотой середины». Равнодушие или неприятие чувствовал мгновенно, и тогда выходило наружу то, что дало основание многим упрекать его в трудном характере.

Он бывал резким. Раздражённый неумностью или пошлостью, поднимался из-за стола и, угрюмо сузив глаза, говорил, ударяя каждым слогом:

– Ухо-ди-те все!.. – И не одно болезненное самолюбие мирилось с этой вспышкой темнеющей души.

Рубцов любил объединяющий юмор, именно юмор, а не остроумную издёвку. Мой сокурсник Валерий Христофоров, пылко и требовательно полюбивший поэзию и поэта Рубцова, написал шутливую пародию на его характерные синтаксис и интонацию:

Пришла весна...
                  Природу славят люди!
И ржавый плуг
                  вонзает в землю нож...
И я сказал,
               что больше зим не будет!
Сказал – и сам поверил в эту ложь.

И когда читал её, имитируя голос и так же рубя и всплескивая руками, Рубцов, не созданный, кажется, для открытой улыбки, мило светлел, преображался из-под привычной сумрачности.

Не помню, чтобы он первым говорил о своих стихах, но, когда просили, не отказывался прочитать или спеть под свой немудрёный и как бы единственно возможный аккомпанемент. Чаще всего это была «Горница».

Заговорили как-то о публикациях, о том, как принимают стихи в журналах.

– Я несу прямо к главному редактору, – сказал Рубцов. – А вообще надо так писать, чтобы журналы сами у тебя просили.

Любил человека и поэта Николая Анциферова. Посмеиваясь сам себе, рассказывал о первом общении с ним: как в комнату, где уже собрались многие, распахнулась дверь и вкатился какой-то клубок, размахивающий руками. Когда клубок на минуту остановился, выяснилось, что это Анциферов.

На Николая Тряпкина шутливо жаловался:

– Хороший поэт – Коля, но он же зачитывает своими стихами!

Ценил поэта Глеба Горбовского; из классиков, кроме Тютчева, любил Алексея Константиновича Толстого, особенно, его балладу «Волки».

Из рассказов Рубцова один запомнился своей символичностью, да и его самого, видно было, занимал этот случай.

А было так. Рано утром он шёл по ещё безлюдной московской улице. По дороге сорвал цветок и так, с цветком в руке, поравнялся с пивным киоском. Там уже собиралась страждущая толпа. Какой-то серый, потёртый человек неотступно следил за ним. Не выдержал, подошёл к нему:

– Брось цветок!..

Не баловал поэта теплом человеческий космос. Как дерево, выросшее на пустыре, должно «помнить» все удары ветра, так и Рубцов из детдомовского начала жизни вынес немало ссадин. Слабому в таких обстоятельствах недолго сломаться – он же в сокровенных тайниках души выращивал собственный цветок любви и света. Чтобы оберегать его, уходили все силы души.


Дальше – эпистолярная вставка, заявленная в начале публикации. Привожу начало письма Валерия Христофорова (жившего тогда в Чимкенте) от 21 июля 1968 года:

«Дорогой шайтан-бала!*

Осталось два месяца до новых похождений на И-254**. Вы все так неожиданно исчезли***, что я и оглянуться не успел… Остались мы вдвоём с Колей Рубцовым. Он принял деятельное участие в моих проводах. Принёс 2 (две) четвертушки … и мы закусили… Читал он мне «я скакал по полям задремавшей отчизны» и ещё несколько. Я рассказал ему в деталях о том, что говорил о нём Е.Исаев. Слушал он жадно. И кажется, ему было хорошо от этого. Я это чувствовал и самому было хорошо от его окрылённости. Хороший он парень, хотя с чудом. Очень он жалел, что нет второго Валерки****. Дотащил мой чемодан до такси и очень грустно попрощался. Мне было не по себе…».

------------

* Шайтан-бала (казах.) – дьяволёнок (шутл.)
** Два месяца до новых похождений – до осенней сессии. И-254 – индекс почтового адреса общежития Литинститута
*** Вы все так неожиданно исчезли – студенты-заочники разъехались после весенней сессии по домам.
**** Второго Валерки – "Третьего Валерки» в нашем ближайшем окружении тех дней не было...


На майской сессии шестьдесят девятого года – последней в учёбе Рубцова – мы с ним, Валерием Христофоровым и прозаиком Яковом Погореловым из Саратова поселились вместе в комнате общежития Литинститута (почти во все предыдущие приезды Рубцов жил один). Присутствие Николая превратило нашу комнату в какой-то союзный перекрёсток – жизнь затихала лишь на несколько предутренних часов...

Слава поэта росла стремительно, небывало, внешне же он не менялся, не «бронзовел при жизни». Думается, он был органически неспособен к любому самодовольству, а вот с мудрой грустью его вглядыванье в ближнего – помнится.

Один из наших друзей – прозаик Владислав Тетерин, живущий в Москве, пришёл в общежитие с поэтом «из народа» – пожилым в потёртом костюме человеком, явно не ладившим с режимом и жизнью вообще. С каким напряжённым вниманием Николай слушал его стихи! Может, они были единственным, что связывало их автора с людьми. «Страшно!..» – сказал Рубцов после одного из стихотворений, и непонятно было, к чему относилось это – к силе изображённого или неудавшейся человеческой судьбе.

Трогало обострённое отношение Рубцова к любому критическому замечанию. Как-то, собрав несколько человек, он прочитал, видимо, недавно законченные «Вечерние стихи»:

Когда в окно осенний ветер свищет
И вносит в жизнь смятенье и тоску,
Не усидеть мне в собственном жилище,
Где в час такой меня никто не ищет,
Я уплыву за Вологду-реку!..

После завершённой непосредственности «Звезды полей», графической четкости, лаконизма «Горницы» новые стихи показались необязательной данью форме, затянутыми, написанными от профессионализма. Увиделось снижение таланта. Что-то подобное я тогда же высказал. Он промолчал...

В ту ночь долго не спалось. Поздно пришёл Николай, лёг, не зажигая света. Вдруг я услышал его тихий голос:

– Ты не прав... Я ведь стал писать по-другому... Не могу же я всё время писать «Звезду полей»... Ты ведь не знаешь всех стихов...

...В поэзии Рубцова много грусти, трагических предвидений, но был ли он пессимистом в творчестве? Его печаль, даже трагичность не подавляют, а возвышают душу, очищают её сопереживанием:

Снег летит – гляди и слушай!
Так вот, просто и хитро,
Жизнь порой врачует душу...
Ну и ладно! И добро.

Или знал он, что порушенное несовершенством жизни можно спасти, поднять, восстановить в целое лишь какими-то заветными началами жизни, может быть, любовью, без которой нет гармонии?

В быту он пессимистом не был. В одном из гитарных застолий, грустно настроенный его «Горницей» и «Памяти Яшина», я попросил спеть тютчевское «Брат, столько лет сопутствовавший мне…».

– Это что-то очень печально, – сказал Рубцов. – Давай что-нибудь повеселее...

И закрутив – именно закрутив – нога за ногу, взял гитару и запел с весёлой из-под грусти улыбкой своё «Стукну по карману...».

Из его учителей Тютчев был может самым близким, но, хранимый чувством меры, Рубцов в этот вечер не захотел доводить обострённые нервы собравшихся до предела. Он знал людей...

Он рассказывал: в Тотьме, во времена учёбы в лесотехническом техникуме они с друзьями собирались у разрушенной церкви. От неё остались только стены и внутренний карниз, прерванный проломом. Нужно было пройти по этому узкому карнизу и перепрыгнуть через пролом. От высоты было жутко – не многим это удавалось. Ему, мальчишке, запомнилось счастье, когда у него получилось в первый раз.

Дерзость «хождения по карнизу» сопровождала его и в литературе. В дни последних госэкзаменов Рубцов одним пальцем отстукивал на взятой у кого-то машинке вызывающе архаичные стихи для «Юности», вошедшие потом в сборник «Сосен шум»:

Пусть шепчет бор, серебряно-янтарный,
Что это здесь при звоне бубенцов
Расцвёл душою Пушкин легендарный,
Пришёл отсюда сказочный Кольцов.

И все увидели, что истинная поэтическая стихия способна подчинить себе даже общие места. Может, благодаря именно этой «лирической дерзости» Рубцову в лучших стихах удалось вернуть слову пронзительную действенность, магическую силу чуть ли не заклинания:

В горнице моей светло.
Это от ночной звезды.
Матушка возьмёт ведро,
Молча принесет воды…
(В горнице)

Бегут себе, играя и дразня,
Я им кричу: — Куда же вы? Куда вы?
Взгляните ж вы, какие здесь купавы!
Но разве кто послушает меня....
(Купавы)

И всей душой, которую не жаль
Всю потопить в таинственном и милом,
Овладевает светлая печаль,
Как лунный свет овладевает миром...
(Ночь на родине)

После Рубцова нельзя писать по-прежнему. Многих, для кого слово было продолжением живой души, обожгло светом его поэзии. Творчески бороться с ним, освобождаться от его обаяния, спасая свою индивидуальность, не каждому было под силу.

В живом языке для него, кажется, не было тайн. «Чуток как поэт», он, казалось, присутствовал при рождении языка. Какое неестественное трагическое свечение дало сближение противостоящих небесной (горней) и земной сфер в стихотворении «Тихая моя родина» – на фоне подчеркнутой рефреном (как в сновидении) тишины созерцания:

Тихо ответили жители,
Тихо проехал обоз.
Купол церковной обители
Яркой травою зарос.

Или, однажды, смеясь больше про себя, он продекламировал строки известной советской песни, выделяя интонацией нужные места: «Мы будем петь и смеяться, как дети, среди упорной борьбы и труда». Одним из первых он почувствовал это стилистически самопародийное столкновение (до взрыва!) плохой литературы с общественно-политическим клише.

О законченности его «системы мира», его убеждённости напоминает почти курьёз. После сдачи госэкзамена по философии он приехал в общежитие нахмуренный, неразговорчивый. «Как сдал?» – спрашиваю. «Xopoшо...» отвечает рассеянно. «А чем недоволен?» – и слышу вдруг сердитое, с характерным выделением каждого слова:

– Не люблю, когда противоречат на государственных экзаменах!

Всегда поражало это чёткое мужественное выговаривание сути слова и жизни, какое слышал только у него одного.

Вспомним Пришвина: «Каждый великий поэт вершиной своего творчества соприкасается с душевным миром детей». Стихи для детей занимают особое место в творчестве Николая Рубцова. Некоторые из них – это современные сказочные миниатюры, где звери и птицы поступают, как люди, и каждый их поступок оценивается в свете народной мудрости. При всей простоте языка и сюжета, доступной ребенку, такие стихи уходят далеко за пределы детского восприятия, чтобы стать стихами-притчами и для взрослых.

Стихи эти различаются по замыслу и исполнению. Стихотворения «По дрова», «После посещения зоопарка», «Узнала», некоторые другие несколько описательны, прозаичны, в них меньше движения, но они отмечены печатью мастера, и без них рубцовский мир детства будет неполон. Стихотворения же «Ворона», «Медведь», «Про зайца», «Воробей», сами по себе ёмкие, развернутые метафоры, это шедевры русской литературы – и не только детской, потому что, в основе их – вспомним опять Пришвина – «выход из трагедии», обострённое сопереживание всему, что нуждается в сострадании.

Особого разговора заслуживает миниатюра «Коза» – верх художественной пластики, психологической завершённости «характера героини», мягкого юмора:

Побежала коза в огород.
Ей навстречу попался народ.
– Как не стыдно тебе, егоза? –
И коза опустила глаза.
А когда разошёлся народ,
Побежала опять в огород.

Полвека выступая с чтением этих стихов в самых разных аудиториях, включая детские, каждый раз поражаешься их «мгновенному узнаванию» публикой.

...Незадолго до отъезда из Москвы приглашал его на родину, в Оренбург. Николай обещал приехать.

Настал день отъезда. Он вышел из общежития проводить до стоянки такси. Расставаясь, обнялись. Если бы знать, что вижу его последний раз...

В следующем семидесятом году мне пришлось взять академический отпуск, и в Москву я не попал. В том году вышел сборник Рубцова «Сосен шум», оказавшийся последним прижизненным. Однокурсник Олег Постников позже рассказывал, как в коридоре общежития встретил Николая с типографски упакованной пачкой сборников, и тот подписал свою книжку Олегу…

В январе семьдесят первого я занимался топографической съёмкой на глухом, занесённом снегами южноуральском разъезде Губерле. Редкая это была зима… С крыш, бровок железнодорожных выемок в горах свисали огромные снежные козырьки. Заносы ломали графики движения поездов. Ветер с холмов обжигал морозом. Ночи были тревожаще лунные, бессонные...

Вечером 23 января меня вызвали в контору дорожного мастера. Звонил коллега-топограф из Оренбурга по просьбе руководителя областного литературного объединения Геннадия Хомутова (1939-2020). Сквозь треск и шорохи железнодорожной связи услышал простодушное:

– Умер твой друг Рублёв…

Прежде, чем выяснилась ошибка, сердце сказало всё.

1968-2020гг.


О знакомстве с Николаем Рубцовым тогда же, в конце 60-х, рассказала в середине нулевых Галина Константиновна, когда проездом я оказался в Москве.

Встреча вышла поминальной: Влада уже не было в живых… Ту беседу я записал на телефон: Галя рассказывает о начале их совместной жизни с Владом и знакомстве с Николаем Рубцовым. По этой причине привожу раритетную запись, не меняя ни слова.


Время, видимо, 1967-68 годы.

«Папа (Влад. – Здесь и далее везде уточнения авт.) говорит: «Я приеду туда (в общежитие Литинститута), ты приходи».

Пришла туда. Вахтер:

– А вы к кому?

– К Владику Тетерину.

– О! Знаю! Он в комнате (называет номер). Пойдемте, покажу.

Он меня повёл, дверь открывает, смотрю: сидят на кровати.

…Матраца не было. Коля Рубцов сидит, на гармошке играет. Он даже не посмотрел, кто там пришёл.

Я вошла – Владик сидит рядом с Колей. И человека три, наверное, рядом с Колей. Он даже головы не поднял, он так сидел и наигрывал на этой гармошке…

Ну, Владик:

– О, жёнушка пришла!

Он (Рубцов) так голову поднял:

– Твоя?

– Ну, конечно! Проходи, Галчонок, проходи!..

Мы сели, посидели, он наигрывал, наигрывал, кто приходил, он сразу так вскидывал голову, а потом парень какой-то пришёл – он (Рубцов) что-то, видимо, в конфликте с ним был – посидел, посидел, какой-то разговор у ребят завязался, он (Рубцов) встал и ушёл.

Мы с Владиком посидели-посидели, делать было нечего – он (Владислав) там не жил, и туда приходил из-за Коли, ну и когда Валера (Кузнецов) приезжал – тоже там обитался поэтому, а мы жили в Москве на Гоголевском бульваре...».

1969 год


«Андрюша (первенец В.Тетерина) родился второго июня, как раз выписали нас из больницы девятого июня. Ну, пришёл папа (везде: Владислав Тетерин) нас забирать, забрал. Недалеко идти, рядышком, там пять минут пешочком. Пришли, папа его на руки взял – всё боялся, что его уронит.

– Да не уронишь, твое дитё!..

Вот он его донёс, пришли мы, только что раздели его, положили на кроватку. Он как посмотрел, да говорит: «Ой, да это же цыпленок за рубль 75 – а он маленький родился: 2800 – ну, такое сравнение было, то есть в точку, в точку!

Ну, тут мама приехала, папа приехал, стол собрали, мама, конечно, всё приготовила, ну, только прошло наверно часа полтора… Андрюшу пока покормила, пока что… – и звонок в дверь. Кто к нам?.. Владик пошёл открывать, смотрю: нет и нет, думаю, пойду, посмотрю, кто там, что там – соседи пришли – кто-то поздравить?..

Выхожу: Коля Рубцов стоит:

– Здравствуйте!

– Здравствуйте!

Костюмчик такой, костюм на нём был, рубашка так, ворот… Костюм тёмный был, рубашечка светленькая, она не апаш (профессиональный термин заведующей ателье, означающий отложной, незастегивающийся воротник, оставляющий открытой шею) – раскрытый был ворот, пуговичка верхняя расстёгнута – июнь был месяц…

Он стоит, залысинки такие у него интересные, глазки так – посмотрел… Он меня, видимо, узнал, он, наверное, меня запомнил, тем более знал, куда шёл, знал, конечно – и так стоит…

– Ну, здравствуйте, здравствуйте…

А Владик так объясняется: говорит, только что сына из роддома принесли и как-то так… Он (Рубцов): «Ну, я наверно некстати» – понял ситуацию, конечно.

Я говорю: «Ну, может быть, зайдете?».

Он: «Нет, нет, нет! Влад, давай мы с тобой пойдём куда-нибудь».

Влад говорит мне: «Ну, Галк…».

Я говорю: «Конечно…».

Они «на ты» были, очень хорошие отношения, тёплые… А я говорю: «Ну конечно, Влад, иди, ну как… ну приехал Коля из Вологды…».

Ну – принесли – принесли, а человек тоже пришёл…

Ну, прошло часа два, может быть, два с половиной – идут… Открывается дверь – ну, так наверное хорошо посидели, поговорили – видимо, у них настроение такое хорошее, у Коли глаза уже сияли, и он такой уже вошёл…

Я говорю: «Проходите, проходите!».

Он вошёл: «Я поздравить вас пришёл, сын родился, а поздравить я ещё не поздравил!».

Я говорю: «Ну, проходите тогда, мы только что покушали…».

Он: «Нет, нет, нет!» – он скромный, ну, чувство, что всё понимает…».


В том же году, позже.

«Андрюша был маленький, и Владик собрал друзей на рождение сына. Вот это я хорошо помню. Роберт Винонен… (Вспоминает: 69-й, 69-й…). Возможно, это было перед сентябрём, когда приезжают все студенты (на осеннюю сессию). Но Роберт Винонен – это точно был. Может, это был зубок… Это полгода. Ребята были из института (Литературного), его все хорошо знали. Очень много к нам всегда приходило друзей из института.

Коля (Рубцов) пришёл. Он бы так просто не пришёл, Коля. Потому что у него всегда выбор был. Кого он любит, того он любит, кого не любит, того не любит. Своими глазками посмотрит в душу и определяет: нравится – нравится, нет – нет.

Владик собирал людей из-за Коли – чтобы пообщаться с ним. «На Колю». Ну и было человек восемь нас. Ну, так было весело!

Разговоров было очень много. Вообще, когда Коля присутствовал… Вот, Валер, я до сих пор думаю: вот сидит человек – угрюмый, ну, может, не угрюмый, это моё такое выражение, а весь в себе, вот он сидит и почему-то всегда на него обращаешь внимание: как он сидит, что он думает. Вот другой бы так сидел-сидел в сторонке – и пусть себе сидит, а на Колю почему-то обращаешь внимание. Сидит, что он думает… И посмотрит своими колючими глазками, через прорези глаз – ну, так вот, в общем-то, оценивающе. И вот, Валер, ты вот мне сегодня напомнил, как он хотел у нас деньги оставить. Ты знаешь, у меня вылетело всё из головы, а вот сейчас вспомнила».

1970 год


«Это был 70-й год. Он (Рубцов) за что-то получил гонорар, он подарил нам эту книгу с надписью. Надо найти эту книгу… Ой, Валера, (окончательно вспоминает), «Сосен шум»!.. (Рубцов подписал эту книгу, и до сих пор она погребена в громадных завалах неразобранной библиотеки Влада). И вот он хотел оставить у нас деньги за неё. Но Владик не оставил. Я не знаю, почему. Трудно сказать, почему. Что-то помешало ему оставить. У них разговор был с Владиком, я не присутствовала при нём. Владик пришёл и сказал: «Коля хотел деньги оставить, я как-то не решился их взять. Потому что всё-таки он живёт в Вологде, а мы в Москве. У него были причины оставить деньги до какого-то времени. И, по-моему, Владик сказал ему: «А ты положи на книжку»… А паспорта-то у нас были какие: мы-то – московские, а у него-то – вологодский… Только по месту прописки (открывали счета). Он же уезжал, он где-то пропадает… Ну как взять на себя такую ответственность, деньги большие на себя взять. (Но из всех московских друзей он пришёл к самому надёжному человеку.)

…Я знаю, что у Владика всегда к Коле было отношение не то, что братское, а как к старшему товарищу.

Владик мог запоминать эти слова, которые он (Рубцов) говорил. Как литератор. Насколько я помню, Владик всегда говорил: «У Коли были чёткие определения всех: вот он сказал, этот был таким-то, значит, тот действительно был таким». И если он сказал: плохие твои стихи… Ох, сколько раз он говорил: ты плохо пишешь! Приходили эти ваши поэты в литературном общежитии, он говорил: ты го…о, ты плохо пишешь. Он, когда поддаст, может всё, что угодно, сказать. При мне – уходили обиженные, обижались на него.

Три раза он был у нас в доме. Третьего раза я не помню, я гуляла с Андрюшей на бульваре. Я пришла – а Владика нет дома. Он должен был из института прийти, а его нет дома. Потом он пришёл, спрашиваю, где был? «А мы с Рубцовым в кафешке сидели»…

Владик познакомился с одним мужичком, который отсидел. Ну, они же с Колей вместе встречались. Коля смотрел его стихи, Владик принёс его тетрадь, показал Коле, потом привёл его в общежитие. Коля сказал, что стихи хорошие.

(Я был участником той встречи и запомнил строфу из этой тетради:

Север, нещадные муки.
Холод – мороз: пятьдесят!
Чьи это белые руки
С лиственниц скорбно висят?)

Он (гость), когда приходил, Владик ему последний пиджак отдал. Зима, а он пришёл в одной рубашке. Куртки ему не дали – не было у Владика второй куртки. И вот он отдал этот пиджак – ох, какой он довольный пошёл: в тёплый пиджак оделся!».

Москва. Декабрь, 2005


Здесь, на мой взгляд, необходимо некоторое послесловие. Ну что, казалось бы, интересного в этих документальных записях: пришёл, ушёл, посмотрел, что-то сказал? На сегодняшний день есть предельно полное собрание стихов и прозы Николая Рубцова, но мне, читателю, принявшему как воздух творчество поэта, волей случая увидевшему его и в быту, интересны и ценны и эти бытовые мгновения его жизни, неотделимые от его личности, и здесь безыскусные свидетельства далёкой от литературы его современницы видятся необходимыми штрихами в набросках века…

По законам жанра всякое произведение нужно завершать. Конец восьмидесятых на моей уральской родине принёс долгосозреваемые личные перемены, оставившие меня без крыши над головой. После развода я оказался в редакции районной газеты, где милосердная редакторша предоставила мне, по сути, газетному бомжу, и работу, и кров «в одном флаконе», то бишь, редакционном кабинете.

Весной 89-го, после моего полугодового внутреннего заточения вестью из другого мира вдруг нагрянул Влад. Сказать, что я обрадовался – ничего не сказать. Он разрушил скорлупу одиночества, которой я успел закрыться, несмотря на многолюдство рабочих занятий. Намолчавшийся в газетном многословии я старался заполнить пустоты общения между нечастыми письмами друг другу. И Влад обрушил на меня московские новости, свои общественные заботы в недавно организованном Народном Доме…

Именно в эти дни случилось то, чему до сих пор не нахожу объяснений, разве лишь вспомнить Достоевского: «Было то, что всегда бывает: кого больше любишь, того первого и оскорбляешь»… Могу обвинить себя только в неосторожности случайного слова, в каком-нибудь неравнозначном для двоих пустяке с разными для обоих выводами...

Мы расстались… Я так и не понял своей вины перед ним…

Полуобморочные девяностые были, по сути, борьбой за выживание. Я отдал ставку литературного консультанта писателю, который больше в ней нуждался. Остались четыре стены однокомнатной квартиры и ежедневные молитвы. Слава Богу, в 90-м крестился… Но, как ни странно, эта полунищенская жизнь оказалась, широко говоря, временем восстановления. Восстанавливал духовно себя, восстанавливал с друзьями разрушенный в геноцидных тридцатых Введенский собор на Набережной Урала, где в начале века крестили моего отца; литературно восстанавливал роман сидельца Карлага оренбургского казака Ивана Веневцева, участника Гражданской войны на стороне атамана Дутова. Роман вышел уже третьим изданием под названием «Урал – быстра река»…

Незаметно на первый взгляд, но ежегодно ускоряясь, промелькнуло десять лет с нашей размолвки. Наше молчание напрягало меня, и наконец в начале двухтысячных стало невыносимым.

Я набрал московский номер Влада. Трубку взяла Галя. После обычных приветствий я с тревожным предчувствием спросил о Владе. «Валера, сказала Галя, еле сдерживаясь от рыданий, – Влад умер в прошлом году, 3 августа. Сердце не выдержало…».

И я не вспомнил, а мгновенно увидел прошлогоднее происшедствие пятого августа, которое долго меня не отпускало. Я открыл свою «амбарную книгу» на августовской записи об этой ночи – то есть сутках похорон Влада. Привожу её дословно.

«5 августа 2000 г. Проснулся в 4 ночи, как обыкновенно в последнее время. Долго не спал, не давала ночная свежесть в открытую балконную дверь.

Второй раз проснулся от заполошного хлопанья крыльев, что это – спросонья не сразу понял.

А было вот что. Предприимчивый молодой голубь с балкона прошёл в комнату под шторой, испугался закрытого пространства и забился по стенам, сшибая развешанные живописные работы друга – художника Александра Овчинникова. Не сразу удалось выдворить заполошную птицу…

Не знаю почему, но первой мыслью был странный вопрос: «Чья душа предупреждает или сообщает о чём?». На весь последующий день событие это наложило некую виртуальную межеумочность, допуск всего»...

Вот и разрешился вопрос жизни… Её откровения часто прячутся под крышами совпадений. Что и говорить, совпадений в нашей жизни хватает... Что было на этот раз? Тайна прощания души с душой? Очень бы хотелось это знать, и если даже не знать, то хотя бы надеяться и верить в это!

Царствие Небесное твоей душе, брат! Царствие Небесное душам, навсегда связанным с нами, ещё живущими. Об этих духовных связях, выше которых ничего нет, нечаянно обмолвился Василий Белов, в 90-е годы приезжавший в Оренбург на литературный праздник «Сияние России»: «Не могу говорить о Коле Рубцове. Начну говорить – плачу…».

1968-2021 гг.


Опубликовано в газете "День литературы", 17.01.2022