Николай Рубцов: «Еще занимаюсь игрой в шахматы»

Игорь Половодин

"Для человека частного и частность эту всю жизнь какой-либо общественной роли предпочитающего..." это начальные слова "Нобелевской лекции" Иосифа Бродского.

Романтический ореол поэта-изгоя или терновый венец мученика и страдальца примерялся и к образу Мандельштама или Пастернака. Мандельштам, столь неотъемлемый в поэтической родословной Бродского, и впрямь был мучеником истории. Но как быть с тем, что вопреки романтической трактовке, навязанной историей, Мандельштам по самому своему духу был концептуально антиромантичен, что Пастернак, навек завороженный "чудом жизни", защищался как мог: "Если кто-нибудь думает, что я могу со стороны показаться "мучеником", то я не отвечаю за чужой бред и химеры..." Драматические обстоятельства биографии многое приоткрывают в творчестве художника, но многое и заслоняют. В каком-то высшем смысле унизительно представлять художника жертвой обстоятельств и самой истории. Его мир творится наперекор им.

Семнадцатилетнего Бродского Яков Гордин пристроит в геологическую экспедицию. И вот зычный отклик на геологическую романтику тех лет, который тоже останется за скобками: "Ломись через все завалы. Таскайся по всем болотам. Карабкайся на перевалы. Иди. Такова работа". Но интересно все-таки, что это чистейшее и сиюминутное эхо Горбовского, писавшего тогда: "Так вот какая ты, работа... Я пью Амур посредством банки из под томата и трески..." Горбовскому посвящаются стихи. Прямо как бы с уст Горбовского подхвачено шуточное "Посвящение ларьку": "Что лучше пива натощак и маленькой прогулки".

"Поэт, как волк, напьется натощак...", пишет в том же 1962 году Николай Рубцов в мучительном размежевании с поэтической богемой. Но так и устроена "поэтическая кухня". Одни и те же словечки витают в воздухе и соревновательно подхватываются. "Мадам, уже падают листья", привязчиво звучал в те дни впервые услышанный Вертинский. "Ах, почему вы курите, мадам", ерничал в духе Горбовского Рубцов. "И удивляюсь и грущу, мадам..." вторит чуть позже Бродский и бросает реплику: "Служенье муз чего-то там не терпит..." иронический вывод Бродского из этих первых уроков. Я не
случайно начал с того, что в целом ему окажется чуждо. Но двадцатилетний Бродский, как это ни удивительно сейчас, взрастал на рубеже шестидесятых из вкусов и пристрастий своего времени. Был отзывчив на все, брал прививки у разных манер. И не в этом ли секрет его позднейшей политональности, в которой Бродскому нет равного?

"Я заражен нормальным классицизмом", как снег на голову заявил тогда же Бродский. Но это особый классицизм, тот самый, который "гулял по лезвию ножа". И дичок ерничества уже привит к его стволу. И иронические пассажи про "мадам" и "служенье муз" как раз из этой декларации.

Классика мешалась с тем, что под рукой. Стихийное обэриутство, щедрое хохмачество Уфлянда... Горбовский уже набренчал свое (или не свое) потерявшее в народе след авторства "Когда качаются фонарики ночные...". И стоит ли удивляться, что высокая поэзия Бродского не боится "приблатненности"? Отсюда и в поздней феерии и гротескной фантасмагории "Представление" раскованность и рискованность частушечного лада: "Хорошо, утратив речь, встать с винтовкой гроб стеречь", "Не смотри в глаза мне,
дева: все равно пойдешь налево", "Пролетарии всех стран маршируют в ресторан"...

...Стихи Бродского, легко подцепляющие житейскую эмпирику, устремляются всем своим существом за ее видимые пределы. Даже так: "Из какой-то неведомой дали засвистит молодой постовой"... Еще в 1961-м он пишет: "Двадцатый век безумное спортсменство", "Вся жизнь моя неловкая стрельба по образам политики и секса", но уже в 1962-м его куда более манят "неведомые дали". В его "нормальный классицизм" вторгаются и "вечерние призраки" романтической баллады:

Под вечер он видит, застывши в дверях:
Два всадника скачут в окрестных полях,
Как будто по кругу, сквозь рощу и гать,
И долго не могут друг друга догнать...

Или еще: "Ты поскачешь во мраке по бескрайним холодным холмам... Кто там скачет, под хладною мглой, кто мчится под хладною мглой, говорю...", "Я буду скакать по холмам задремавшей отчизны", откликается опять Рубцов, не в ерничестве уже, но в ключе балладного таинства. 

"Кожинову и компании повезло, заметит впоследствии заокеанский летописец тогдашнего андеграунда К. Кузьминский, что Рубцов погиб, а то бы он мог невпопад сказать, что лучшим поэтом считает Иосифа Бродского..." Вернем его на минуту в русскоязычный контекст, из которого он вырос и который стремительно перерос.

В тот момент в поэзии дает знать о себе новый и общий для многих импульс отталкивания от злобы дня "шестидесятников" к бытийной глубинности. От аудиторной, "громкой" поэзии к "тихой", как ее тогда окрестили. Но сам этот общий импульс тоже был внутренне разнородный. В балладе, окликающей Рубцова, была строка: "Но еловая готика русских равнин поглощает ответ"...

Зрение, немыслимое и чужое для  Рубцова, но естественное в культурологическом "инвентаре" Бродского.

Каждый решал свою творческую задачу...


Источник: газета «Русский Север» - 21 января 2004 г.