Душа неизъяснимая

Владимир Личутин

отрывок из книги

Странником же на земле был Николай Рубцов, пожалуй, наиболее близкий к Шергину по какой-то пронзительной светлости и грусти: он был подобен когда-то согрешившему, а после вечно кающемуся человеку. Рубцов родился под Архангельском, в Емецке и жил там до сиротства своего и после не раз возвращался сюда, но внешне вроде бы как гость, сторонний человек со знаком паломника. Однако стих его наполнен воздухом Родины, он светел, как полуночное летнее небо, он несколько холоден порою и отстранен, но и просторен, как полуденное распростертое море, над которым зыбко и грустно зависла одинокая звезда, обещающая спокой и надежду.

Рубцов рано осиротел, и сиротство наложило на него свою неизгладимую печать: он и обличьем выглядел, как сиротея, щуплый, плешеватый, слегка присогнутый и жалостный, вечно виноватый будто, с маленькими жгучими глазами, в которых тлела печаль. Это был ходок без родного угла и верного пристанища, он являлся неожиданно и так же внезапно исчезал, пугаясь своим тягостным присутствием утяжелить чью-то жизнь. Это семя подорожника, носимое гулевым ветром, коему не нашлось затулья, схорона и щепоти земли, чтобы пустить корни. Да и полноте, нужна ли ходоку, страннику кочевому, калике перехожему, паломнику с торбой чужого горя какая-то обитель, где бы возможно затаиться, замкнуться и тихо расплескивать себя. Вернее, спасет ли такой схорон, укрепит ли человека? Рубцов, пожалуй, последний из неудавшихся скоморохов, который позабыл все пляски и погудки, но сам, полный музыки, озирая сумеречные углы России, пытался припомнить их. Рубцов совершал свой крестный ход от самого рожденья, и не было ему спокоя. Поморье - его родина, но, не отметив ее в стихе, однако в пространстве стиха он вместил ее спокойный неколебимый дух. "Я буду скакать по холмам задремавшей отчизны, неведомый сын удивительных вольных племен".

Был у Рубцова детдом, но сиротский приют - не родина, не пуповина: к нему может быть уважение как к сохранителю жизни, но не будет любви, ибо любовь к отчему краю приходит вместе с вольным детством, которым поэт был обделен. У Рубцова не было чувства малой родины, но сознание ее жило в самых сутемках души, никогда не затухая. Так родилась звезда печали, которая и руководила поэтом в недолгой жизни. Может, потому что не было у поэта малой родины, он скиталец, он странник его гнетет пространство в себе, не заполненное прошлой жизнью. Рубцов стремится выглядеть себе гнездовье, но везде он кукушонок, семя не прорастимое и нелюбимое. Это нынче что-то припишут в пылу запоздалых восторгов, прежде выгадывая себе и выделяя себя.

Неуступчивый, взвихренный человечек, намертво перепоясанный вервью скитальца, Рубцов избрал для себя всю Родину одним большим гнездовьем: он хотел согреть его сиротской душою и обогреться в нем, но поэту неуютно в этой шири, в этом кочевье холмов и лесов, где редкий огонек разредит темь. Рубцов, чтобы видеть спасительный огонь, высоко вознес себя, а приспускаясь к земле, он боялся тяжкого гнета земли, ее остуды, и оттого взгляд его часто уходил в горние вышины, где живет лишенный суеты дух. Оттого слово Рубцова близко к тютчевскому и шергинскому: оно напоено духом, как бы ни темно оно было порою. Человек живет средь людей, и чаще его гнетут не вселенские заботы, а обыкновенные, житейские, когда надо о ком-то печься, ухаживать и вываживать, спасать кого-то. Рубцов жалел и любил всех сразу, всю Русь, но ему некого было любить посреди земли, и потому ответное тепло, ответная забота не помогали поэту. Он сирота, а сирота может обогреться лишь у сироты. Но не было у нас тогда такого же поэта, чтобы судьбы их скрестились и высеклась искра общего участья; не нашлось такой человечьей души, которая настолько бы глубоко поняла поэта, что излечила бы его. Но возможно ли это? Возможно ли излечиться от сиротства?

Обычно Рубцов был тих, поднятый воротник пальто, бледный лик, негромкий голос - полная погруженность в себя и сама кротость. Но душа, знать, жила в нем, как шаровая молния, до поры подавленная тягучим сизым облаком. И когда прорывалась она на вселенские просторы, то искры летели. Рубцов порою бражничал долго и безутешно и веселился со странной глубокой тоской в глазах. Горящая душа слепила человека и оглушала его, но, как бы изошедши, излившись буйством, Рубцов опомнивался и снова затихал, надвинув беретик на легкие перья волос и подняв воротник пальто, как бы запахнув усталую грудь и усмирив ее. Таким вот и запомнился поэт. И лишь стих его был всегда пространствен, грусть его широка и радостно-сдержанна, он плавает в печали, как ночная луна в серебристом облаке. Ни один, пожалуй, из нынешних русских поэтов не достигал таких космических глубин, не залетал так высоко, с такой любовью и душевным напряжением не смотрел на родимую землю. "...Вернулся я - былое не вернется! / Ну что же? Пусть хоть это остается. / Продлится пусть хотя бы этот миг. / Когда души не трогает печаль, / И так спокойно двигаются тени, / И тихо так, как будто никогда/ Уже не будет в жизни потрясений".

Рубцов не расплескивал огня своего в красноречии и словесных забавах, он словно бы боялся, что ему не хватит его, но этого пламени оказалось так много, скорбь была так неугасима, что поэт сгорел в ней. Поэт сгорел на пламени собственной души.

Рубцов, пожалуй, и замкнул тот поморский поэтический род, в котором он состоял по избранию народному и по духу. Небо было ему часто ближе и роднее земли. Одну огромную мировую душу, равномерно распределенную во всей Вселенной, видел Рубцов. И вот подхватила поэта грохочущая железная машина, которая когда-то, надвигаясь, лишь озирала зелеными глазами Николая Клюева, и унесла в себе, не давая спокоя и мирного полустанка.


Источник: Московский журнал № 12 , декабрь 2000