Николай Рубцов. Из антологии «В начале было слово»

Евгений ЕВТУШЕНКО

Рубцов принадлежит к тем поэтам, чей талант недооценивают, не берегут при жизни, а после смерти (особенно, если она безвременно трагическая), спохватившись, превозносят до небес запоздалые открыватели. За непомерным посмертным раздуванием тех, кто не был обласкан при жизни, скрывается раздувание самих себя. Преувеличение литературных репутаций, в конце концов, ведет к их незаслуженному приуменьшению.

Иной читатель после многих безвкусно коленопреклоненных статей о Рубцове может оказаться несправедливо разочарованным его сравнительно скромным по объему литературным наследием. Слава Богу, что большинство российских читателей и в том малом, что он нам оставил, почувствовало его неподдельный талант и ответило ему теплом на тепло, таившееся в его мятущейся, измаявшейся, бесприютной душе, к несчастью, не успевшей полностью раскрыться.

После смерти матери он попал вместе с младшим братом в детдом села Никольского Вологодской области, где зачитывался книгами о морских путешествиях. И дожди, стучавшие в стекло избы, надышанной одинокими детьми, казались ему штормовыми брызгами далеких океанов. В четырнадцать лет он "рванул" в рижскую мореходку, добираясь туда "зайцем". Не приняли.

"Умолял, караулил, Но нетрезвые, с кренцем, Моряки хохотнули И назвали младенцем... " Может быть, они ему и поднесли первый раз "для сугреву". Может быть, тогда и понравилось - все-таки теплее стало. Меня, девятилетнего, тоже так в сорок первом "сугревали", когда я ехал по Транссибирке, привязавшись ремнем к вентилятору на крыше вагона. Продав на толкучке фуфайку, чтобы кишки от голода не слиплись, Коля вернулся ни с чем, приткнулся в тотьминский лесотехникум. Но он уже вкусил бродяжьего ветра и сбежал по его зову. А вот куда завели его рельсы, это только им да шпалам известно. Кажется, единственный географический пункт рубцовских тогдашних скитаний обозначен в названии стиха - Ташкент. Видно, поговорка беспризорников, сирот гражданской войны "Ташкент - город хлебный", ставшая в 1923 году названием повести А. Неверова, дожила от голода двадцатых годов до голода пятидесятых, ибо именно в Азию, на воображенные им запахи никогда не пробованных плова и дынь потянуло Колю Рубцова. А между Тотьмой и Ташкентом столько и городов, и станций, и полустанков, и кто знает, на каком из них потчевала Россия пустым кипяточком будущего своего поэта, который уже тогда думал о смерти, о том, что когда он умрет, то независимо от его неприсутствия "останется всё, Как было, На Земле, не для всех родной... ".

К сожалению, ничего не переменилось для тех, кто и посейчас за чертой бедности. Однако, хотя в том почти безнадежном ташкентском стихотворении были строки: "Жалкий след мой Будет затоптан Башмаками других бродяг", это, к счастью, не оправдалось. Но бывает, что люди затаптывают и сами себя. Сначала этого ничто вроде не предвещало. Рубцов все-таки вырвался к морю - ходил на архангельском траловом судне, потом служил на миноносце в Заполярье.

Впервые я его увидел в начале 60-х, когда он принес в редакцию "Юности" стихи "Я весь в мазуте, весь в тавоте, Зато работаю в тралфлоте!..". Был он худенький, весь встопорщенный, готовый немедля защищаться от ожидавшихся обид, в потертом бушлатике, с шеей, обмотанной пестреньким шарфом, за что его и прозывали "Шарфик". Но против ожиданий он встретил самый теплый прием от работавших в отделе Сергея Дрофенко, Олега Чухонцева, Юрия Ряшенцева, Натана Злотникова и меня, с радостью подмахнувшего в печать несколько его стихов. Однако если первое звонкое, лихое стихотворение проскочило цензуру без сучка и задоринки, то крошечный сатирический шедевр "Репортаж" о разбитном корреспонденте, сующем микрофон в рот смертельно усталому пахарю, блюстителям идеологии стал поперек горла, они уперлись рогом и ни за что не хотели его пропускать. Той же участи, по-моему, подверглось и другое горчайше очаровательное, почти фольклорное стихотворение "Добрый Филя", которое впоследствии теми же безликими призраками аккуратно вычеркивалось из Колиных книг. А ведь в этих двух стихах Рубцов первым уловил то, что постепенно уже необратимо вызрело в России. Народу до блевотины обрыдло, что после стольких бесстыжих обманов в обещаниях "светлого будущего" с тем же опять и опять лезут в душу. И так отвратно выдавливать слова, которые хитрованам пригодятся для новых надувательств. А если скажешь то, что на самом деле думаешь, все равно ничему это уже не поможет... Словом, как ответил им всем Филя: "А об чем говорить?"

Тут встрепенулись чутконосые политиканы, выдающие себя за единственных радетелей земли русской. Играя на униженности русского народа, они круто переменили ориентацию на имперско-шовинистскую, с антисемитским душком. И начали сколачивать новую обойму "истинно русских поэтов", без спросу ставя во главе ее Рубцова и моего ближайшего друга Владимира Соколова и пытаясь меня раздружить с ними. Однако из этого ничего не вышло. Ни в том, ни в другом не было никакого антисемитизма, никакого имперского гонора.

Через несколько лет после моей первой встречи с Рубцовым кто-то в ЦДЛ с нежной шутливостью, подойдя сзади, закрыл мне глаза ладонями. Это был мирно пьяненький Коля. Он раскрыл свой потрепанный бумажник и показал мне сложенный вчетверо машинописный листочек со стихотворением "Репортаж", где стояла моя резолюция "В набор" и подпись.

- Это всегда со мной... А стих-то до сих пор не напечатали...

В своем морячестве Рубцов не потерял чувства родной вологодской земли - она, эта земля, жила и дышала на его груди внутри невидимой ладанки. Он выдержал и бродяжничество, и флотскую службу. И были у него преданные друзья среди литераторов Вологды, как, например, Витя Коротаев, благожелательнейший Саша Романов. А вот зверски не повезло ему с окололитературной средой, полной спаивателей и прилипал, не удалось из-за собственного слабоволия противостоять двум неизбежным губительницам русского человека - водке да бормотухе, которые доводили его не раз до белой горячки, до попыток самоубийства.

Душераздирающее свидетельство о трагедии Николая Рубцова, день за днем все неостановимей происходившей в Вологде, сохранил Виктор Астафьев. Рубцов отнюдь не был покладистым молчуном и, как добрый Филя, не уклонялся от споров неконтактными ухмылочками. Когда его подселили (может, с воспитательной целью) к мелконькому инструктору обкома и тот зашел познакомиться, то застал поэта в мрачно разобранном состоянии. Астафьев так излагает их диалог:

"- Как же вы так? - несмело начал свою проповедь гость; ведь на то он и партдеятель, пусть и маленький, чтоб вразумлять людей, учить их, как правильно жить.

- Чего как?

- Да вот не прибрались, не устроились - и уже новоселье справляете, - смягчил упрек гость.

- А твое какое дело? Я не новоселье справляю, не пьянствую, я думаю.

- О чем же?

- А вот думаю, как воссоединить учение Ленина и Христа, а ты, м... к, мне мешаешь...

Не сразу партдеятель пришел в себя после тирады поэта, заикаться начал:

- Ды-да ка-ак вы можете? Я честный партийный работник, я...

- Запомни, честных партийных работников не бывает. Бывают честные партийные дармоеды. И уходи отсюда на...

... Партийный ярыжка накатал на Рубцова жалобы во все инстанции, и в Союз писателей тоже, с крутыми обвинениями соквартиранта..."

Наглядным пособием для будущих поколений, которым, возможно, будет нелегко понять, почему любившая Рубцова жена, да еще поэтесса, задушила его, тоже любившего ее, может послужить потрясающий, но, к сожалению, широко так и не прочтенный у нас роман Ольги Славниковой "Стрекоза, увеличенная до размеров собаки", хотя там нет ни слова о Рубцове. Это детальное, бытовое, и от этого еще более страшное повествование о том, как бессрочная приговоренность к совместному проживанию в одной убогой комнатушке двух вроде бы самых близких людей - матери и дочери - даже их может доводить до взаимоненависти. А в таких условиях жили, да и сейчас живут, миллионы людей.

Однако снова дам слово Астафьеву: "Посмертная слава поэта Рубцова будет на Руси повсеместная, пусть и не очень громкая. Найдется у вологодского поэта много друзей, биографов, поклонников. Они начнут превращать Николая Рубцова в херувима, возносить его до небес, издадут роскошно книги поэта... Но все же лучшие стихи поэта говорят об огромных, не реализованных возможностях... Свершилась еще одна трагедия в русской литературе, убыла и обеднилась жизнь на Руси, умолкнул, так и не набравший своей высоты, пронзительно русский национальный певец".

Но Коля не ошибся, когда сам себе предсказал: "... И буду жить в своем народе!"

НАД МОГИЛОЙ РУБЦОВА

 

Над могилою Коли Рубцова

теплый дождичек обложной,

и блестят изразцы леденцово

сквозь несладость погоды блажной.

Но так больно сверкают их краски,

будто смерть сыпанула в ответ

жизни-скряге за все недосластки

горсть своих запоздалых конфет.

Милый Коля, по прозвищу Шарфик,

никаких не терпевший удил,

наш земной извертевшийся шарик

недостаточно ты исходил.

Недоспорил, ночной обличитель,

безобидно вздымая кулак,

с комендантами общежитий,

с участковыми на углах.

Не допил ни кадуйского зелья,

ни останкинского пивка.

Милый дождичек, выдай под землю

ну хотя бы твои полглотка!

Есть в российских поэтах бродяжье,

как исправиться их ни проси,

а навеки хозяин приляжет -

бродят строчки его по Руси.

Есть поэт всероссийский, вселенский,

а не тотьминский, не псковской.

Нет поэзии деревенской,

нет поэзии городской.

Над могилою Коли Рубцова

серый дождичек обложной.

Только тучи висят не свинцово,

а просвечены все до одной.

Золотистая просветь на сером -

это русских поэтов судьба.

Потому нам и светит Есенин

ясной плотницкой стружкой со лба.

В нашей жизни, на беды не бедной,

есть спасенье одно от беды:

за несчастьями слишком не бегай,

а от лишнего счастья - беги.

Перед смертью, как перед обрывом,

завещает светящийся стих:

можно быть самому несчастливым,

но счастливыми делать живых.

 


Источник: газета "Труд" - 26.02.2004