На первую страницу

 

Хроника жизни и творчества

Стихи

    Стихотворные сборники

    Алфавитный указатель

    Стихи Рубцова в переводах

Письма

Страницы прозы

Переводы

Критические работы

 

О Рубцове

    Исследования

    Очерки, заметки, мемуары

    Воспоминания современников

    Книги о Рубцове

    Критические статьи

    Рецензии

    Наш Рубцов

    Посвящения

    Дербина

 

Приложения

    Документы

    Фотографии

    Рубцов в произведениях художников

    Иллюстрации

    Библиография

    Фонотека

    Кинозал

    Премии

    Ссылки

 

Гостевая книга

Контакты

Рейтинг@Mail.ru
КНИГИ О НИКОЛАЕ РУБЦОВЕ

Николай Коняев

ПУТНИК НА КРАЮ ПОЛЯ

продолжение

 

        «С Тверского бульвара в низкое окно врывались людские голоса, лязганье троллейбусных дуг, шум проносящихся к Никитским воротам машин. В Литинституте шли приемные экзамены, и все абитуриенты по пути в Дом Герцена заглядывали ко мне с надеждой на чудо. Человек по десять в день...»— так описывает жаркий августовский день 1962 года Станислав Куняев, работавший тогда заведующим отделом поэзии в журнале «Знамя». И вот: «Заскрипела дверь. В комнату осторожно вошел молодой человек с худым, костистым лицом, на котором выделялись большой лоб с залысинами и глубоко запавшие глаза. На нем была грязноватая белая рубашка: выглаженные брюки пузырились на коленях. Обут он был в дешевые сандалии. С первого взгляда видно было, что жизнь помотала его изрядно и что, конечно же, он держит в руках смятый рулончик стихов.

        — Здравствуйте,— сказал он робко.— Я стихи хочу вам показать.

        Молодой человек протянул мне странички, где на слепой машинке были напечатаны одно за другим вплотную — опытные авторы так не печатают — его вирши. Я начал читать:

Я запомнил, как диво,
Тот лесной хуторок,
Задремавший счастливо
Меж звериных дорог...

        Я сразу же забыл... о городском шуме, влетающем в окно с пыльного Тверского бульвара. Словно бы струя свежего воздуха и живой воды ворвалась в душный редакционный кабинет...

        Я оторвал от рукописи лицо, и наши взгляды встретились. Его глубоко запавшие махонькие глазки смотрели на меня пытливо и настороженно.

        — Как Вас звать?

      — Николай Михайлович Рубцов...»

        К вечеру в редакцию зашел Анатолий Передреев, и Куняев показал ему стихи Рубцова.

        — Смотри-ка...— сказал Передреев.— А я слышу— Рубцов, Рубцов, песни поет в общаге под гармошку. Ну, думаю, какой-нибудь юродивый...

        Так и произошла счастливая и крайне важная для Николая Рубцова встреча с поэтами, которым суждено было сыграть большую роль в его писательской судьбе.

        Как пишет Вадим Валерианович Кожинов, тоже близко знавший Рубцова в его московский период, эти люди дали «возможность Николаю Рубцову быстро и решительно выбрать свой истинный путь в поэзии и прочно утвердиться на этом пути».

        В. Кожинов вспоминает, что наибольшим успехом пользовались такие стихи Рубцова, как «Добрый Филя», «Осенняя песня», «Видения на холме». А в дальнейшем с таким же восторгом были встречены и «В горнице», «Прощальная песня», «Я буду скакать по холмам задремавшей отчизны...».

        Что и говорить — попадание полное, стопроцентное. Наконец-то Рубцов нашел свой круг общения, своего читателя. Это было как прорыв безнадежности. То главное, что в Ленинграде «оценивалось жирными минусами оппонентов», нашло в Москве живой отклик, и это главное рванулось из Рубцова новыми, обжигающими стихами. Поэт говорил о себе, но его судьба, словно бы вобравшая в себя сиротство, обездоленность и нищету советской России, и была судьбой страны, и, говоря о себе, говорил Рубцов ту правду, поведать которую было назначено ему.

        Перемена, произошедшая в Рубцове, реализовалась уже при составлении второго, к сожалению, так и не изданного сборника «Над вечным покоем». Составляя этот сборник, он безжалостно — в Москву приехал с баулом, набитым стихами,— бракует прежние сочинения, еще вчера казавшиеся интересными.

        Судьба этих стихов неведома. Кое-что сохранилось в частных архивах, но большинство, вероятно, погибло. Уезжая на летние каникулы, Николай убрал свои бумаги в ящики письменного стола в общежитии, а когда осенью вернулся, выяснилось, что в комнате делали ремонт, мебель вынесли, все письменные столы стояли в коридоре, и своего он так и не нашел. Скорее всего ленинградский архив Рубцова закончил свое существование в мусоропроводе или на складе макулатуры.

      Впрочем, он не особенно-то и разыскивал свои бумаги...

        Кстати сказать, перемену, произошедшую в Рубцове, остро почувствовали и его ленинградские друзья. В рубцовском фонде, в Государственном архиве Вологодской области, хранится письмо Э. Шнейдермана, в котором тот просит Рубцова узнать об условиях приема в Литинститут, куда они с Константином Кузьминским собираются поступить. Это тоже, как говорит К. Кузьминский, литературный факт. Только теперь уже из жизни составителя антологии новейшей русской поэзии «У Голубой лагуны». Факт, о котором, как я понимаю, он сам не любит вспоминать сейчас.

        Сближение с кружком московских поэтов было важно для Рубцова и с практической точки зрения. Во многом именно благодаря дружбе с Вадимом Кожиновым главным стихам Рубцова и удалось сравнительно быстро пробиться к читателю. А это, надо сказать, было нелегко. Эстрадная поэзия была тогда в моде.

        Вадим Кожинов сумел заинтересовать рубцовскими стихами Дмитрия Старикова, и когда тот стал заместителем главного редактора журнала «Октябрь», Рубцов начал в нем печататься. В «Октябре» были опубликованы: «Я буду скакать по холмам задремавшей отчизны...», «Тихая моя родина...», «Звезда полей», «Русский огонек», «Видения на холме», «Памяти матери», «Добрый Филя» и другие стихотворения. Дружба с журналом «Октябрь» продолжалась, и неоднократно в трудные минуты Николай брал от редакции командировки.

        Конечно, сейчас можно оспаривать роль небольшого кружка московских поэтов в судьбе Николая Рубцова. Можно говорить, что он и без них бы не бросил писать стихи, но все же... Как вспоминает Эдуард Крылов, признание таланта Рубцова в Литературном институте отнюдь не было безоговорочным, «поэты либо вовсе не признавали его, либо признавали с большими оговорками и отводили ему очень скромное место».

        В справедливости этого утверждения Э. Крылова убеждаешься, листая журнал семинарских занятий за 1963—1964 гг. Напомним, что Николай Рубцов занимался в семинаре Н. Н. Сидоренко. Кроме Рубцова в этом семинаре учились Г. Багандов, Д. Монгуш, В. Куропаткин, М. Шаповалов, Г. Шуров, В. Лякишев, А. Рябкин, И. Шкляревский.

        29 октября 1963 года состоялось обсуждение стихов Рубцова. Он читал подборку из десяти стихотворений: «А между прочим осень на дворе...», «Я буду скакать по холмам задремавшей отчизны...», «На перевозе», «Ночь на перевозе», «Полночное пение», «В лесу под соснами», «Тихая моя родина», «Над вечным покоем», «Я забыл, как лошадь запрягают...», «Ворона». Подборка, разумеется, неровная, но многому из перечисленного предстояло стать хрестоматийным. Поэтому-то и интересно, как воспринимались эти стихи тогда, в октябре 1963 года. Записи в журнале семинарских занятий, конечно, не стенограмма, но общий характер выступлений они передают...

        Первым взял слово Газимбек Багандов:

        — Если бы Рубцов работал над стихами больше, он обогнал многих бы из нас...— сказал он и в подтверждение своей мысли заявил, что многое из поэзии Рубцова ему близко. Хотя, конечно, имеются и недостатки...-— Меня не удовлетворяют концовки в стихах... Вот стихотворение «Ворона». Для чего написано это стихотворение, о чем оно — я не понял. «Ворона» ничего людям не дает. «В конце отпуска...» Четвертая строфа, две последние строчки прозаичны, а до них были хорошие строчки, тем обиднее срыв... Почти всегда мысль тогда, когда она должна завершиться выводом, уходит в сторону, затихает... «Я буду скакать...» — хорошее стихотворение, где тоже не все ясно для меня, но ряд строчек, общая мысль— понятны. Очень жаль, что не все стихи сделаны до конца.

        — То, что Рубцов талантлив, факт,— сказал следом за Багандовым В. Лякишев.-—Но и восхвалять особенно нечего. Стихи хорошо сделаны, широк их диапазон. За стихами встает человек совершенно ясного, определенного характера. Грустный человек... Перепевы или, вернее, повторы тем А. Блока, С. Есенина...

        А вот мнение Арсения Рябкина о стихах Рубцова:

        — Меня удивляет, что тема «деревня», «родина» очень гнетуще написана... Ряд слов и образов не из того «словаря». Совмещение разных вещей... «Отрок» — «десантник», или в стихотворении «Я буду скакать...» — звездная люстра? Это образ не из тех стихов. Рубцов сильно, крепко начинает стихотворение «Над вечным покоем», а дальше идут слабые строчки, нет законченной мысли...

      И даже руководитель семинара Н. Н. Сидоренко, человек, тонко чувствующий поэзию, не сумел понять всей необычности того семинарского занятия, на котором прозвучало сразу столько шедевров русской лирики. Бегло похвалив Рубцова, Н. Н. Сидоренко тут же заявил:

        «Надо, чтоб поэт ставил перед собой большие задачи, с каждым стихотворением. Надо, чтоб грусть становилась просветленной. Вскрывать закономерности времени. Облик Родины все-таки меняется, это должно стать предлогом для больших обобщений, а не просто констатация фактов, пусть и в своей окраске впечатлений. В поэзии должна быть перспективность... Поэзия должна утверждать. Пусть с вами произойдет второе рождение!»

        Разумеется, непедагогично было «захваливать» семинариста, но и пожелание автору стихов «Тихая моя Родина», «Я буду скакать по холмам задремавшей отчизны...» второго рождения тоже не свидетельствует об особом педагогическом даре...

        Когда перечитываешь записи, сделанные в дневнике семинарских занятий, отчетливо понимаешь, что, хотя и звучали на этих занятиях лучшие стихи Рубцова, их здесь не слышали.

        Это к вопросу о значении «московского кружка» в становлении поэта... Но и среди кружковцев Рубцов порою чувствовал себя неуютно, как и среди ленинградских поэтов. Станислав Куняев пишет, что о семье Рубцова, о его дочери он узнал только из «Прощальной песни»... Признание предельно честное и вместе с тем очень точно передающее характер взаимоотношений Рубцова с кружковцами. И дело не в какой-то там особой замкнутости и скрытности Николая Михайловича. За плечами Рубцова была совершенно другая жизнь, и опыт незнакомой его московско-ленинградским друзьям жизни выдавал его. Груз этот невозможно было сбросить вместе с пальто в прихожей московской квартиры, этот опыт непреодолимой преградой вставал на пути к сближению. У всех была своя жизнь, у Рубцова — тоже своя.

        Как вспоминает А. Черевченко, живший с Рубцовым в одной комнате, в общежитие частенько приходили «кружковцы», гостили по нескольку дней, пили. Но припомнить, чтобы кто-нибудь из них приглашал Рубцова к себе домой, Черевченко так и не сумел. Не было такого. Члены московского кружка, разумеется, не специально, но тем не менее достаточно неуклонно выдерживали такую линию поведения. Погуляв в общежитии, насладавшись ,не обремененной никакими заботами жизнью общаги, они уезжали в свои квартиры, в свою в общем-то благоустроенную жизнь.

        Их нельзя упрекать. Они едва ли понимали, насколько унизительна эта вечно полуголодная жизнь. Но можно понять и Рубцова, который писал в 1962 году в своих апокрифических стихах:

Куда пойти бездомному поэту,
Когда заря опустит алый щит?
Знакомых много, только друга нету,
И денег нет, и голова трещит.

        Стихотворение это точно передает ощущения Рубцова того времени и оценку им своего московского окружения.

        Другое дело, что кружок московских поэтов, о котором пишет Вадим Кожинов, помог Рубцову понять самого себя. Это безусловно. Зная его слабость или, вернее, гибкость, его умение приспосабливаться к обстоятельствам (это, по сути дела, одно и то же), можно предположить, что не встреться Николай Михайлович с «кружковцами», опять бы свернул он, как уже часто сворачивал, на какую-то боковую тропинку, с которой — Бог знает! — сумел ли бы выбраться назад.

 

18

 

        Рубцов поступил в Литературный институт, когда ему исполнилось двадцать шесть с половиной лет. Детдом, годы скитаний, служба на флоте, жизнь лимитчика-работяги... Это осталось позади. Впереди — неясно — брезжил успех. Пока же Рубцов был рядовым студентом.

        О жизни Рубцова-студента написано столько, что порою трудно отделить правду от слухов, факты от домыслов, и волей-неволей приходится обращаться к архивным свидетельствам.

        Свернешь с Тверского бульвара, пройдешь мимо памятника Герцену через двор, в дальний угол, к гаражу... Здесь, в полуподвале, и находится хранилище институтских документов. Сразу за дверью — металлическая, выгороженная перильцами и оттого похожая на капитанский мостик площадка... Металлическая лестница ведет ,вниз, к стеллажам, на которых пылятся бесконечные папки и гроссбухи... Часть институтского архива вообще не разобрана и свалена в соседней комнате прямо на пол.

      В этом канцелярском, зарастающем пылью море и искал я архивные свидетельства о Рубцове-студенте...

«Проректору Лит. института от студента I курса Рубцова Н.
Объяснительная записка
Пропускал последнее время занятия по следующим причинам:
1) У меня умер отец. На три дня уехал поэтому в Вологду.
2) Взяли моего товарища Макарова. До этого момента и после того был занят с ним, с Макаровым.
3) К С. Макарову приехала девушка, которая оказалась в Москве одна.
Несколько дней был с ней.
Обещаю не пропускать занятий без уважительных причин.
10/ХII—62 г. Рубцов»
Поверх этой объяснительной записки резолюция: «В приказ. Объявить выговор».
 
«Ректору Литературного института им. Горького тов. Серегину И. Н. от студента первого курса осн. отд. Рубцова Н. М.
Заявление
Я не допущен к сдаче экзаменов, т. к. не сдавал зачеты. Зачеты я не сдавал потому, что в это время выполнял заказ Центральной студии телевидения...
Писал сценарий для передачи, которая состоится 9 января с.г. *
Прошу Вас допустить меня к экзаменам и сдаче зачетов в период экзаменационной сессии.
7/1—63 г. Н. Рубцов»
Резолюция: «В учебную часть. Установить срок сдачи зачетов 15 января. Разрешаю сдавать очередные экзамены».
 
* Сценарий этот был написан Рубцовым в соавторстве с А. Черевченко.
 
«Ректору Литературного института им. Горького тов. Серегину от студента I курса Рубцова Н.
Объяснительная записка
После каникул я не в срок приступил к занятиям. Объясняю, почему это произошло.
Каникулы я проводил в отдаленной деревне в Вологодской области. Было очень трудно выехать оттуда вовремя, т.к. транспорт там ходит очень редко.
Причину прошу считать уважительной.
25/11—63 г. Н. Рубцов»
Резолюция: «В учебную часть. Принять к сведению объяснения т. Рубцова».

 

        Приведенные мною объяснительные записки и заявления студента Рубцова несколько не соответствуют образу бесшабашного поэта, который рисуют авторы некоторых воспоминаний.

        Его знаменитое «Возможно, я для вас в гробу мерцаю» попало в руки Серегина. Он вызвал Рубцова к себе. Между ними состоялся короткий разговор. Ректор спросил: «Это ваше заявление, Рубцов?» Коля ответил: «Да». Ректор с сожалением посмотрел на Рубцова, как-то весь съежился и с горечью сказал: «Коля! Это же мальчишество! Иди».

        А стихи были такие:

Возможно, я для вас в гробу мерцаю,
Но заявляю вам в конце концов:
Я, Николай Михайлович Рубцов,
Возможность трезвой жизни отрицаю.

        Процитированные нами воспоминания — не ложь, не обман. Бесспорно, что подобная трактовка разговора исходит от самого Рубцова. И этот трансформированный в легенде облик все-таки более точно отражает состояние души автора «Тихой моей Родины», «Прощальной песни», нежели ставящие двадцатисемилетнего поэта в унизительное положение выкручивающегося школяра объяснительные записки.

        Хотя... Ведь и эти заявления, и объяснительные записки — истина. Та горькая истина, о которой исследователи творчества Рубцова и авторы воспоминаний стараются почему-то не думать...

        В архиве Литературного института хранится объемистый фолиант, озаглавленный «Лицевые счета студентов на буквы Н-Э» за 1963 год. Страница номер тридцать два посвящена анализу материального достатка студента Рубцова. Записи по-бухгалтерски немногословны и содержательны:

        «19 января 1963 выплачена Рубцову стипендия 22 рубля. Удержано 1 руб. 50 коп.». То же самое в феврале, марте, апреле, мае.

        Жить на такие деньги в Москве было невозможно. И не разобрать, чего больше— юмора или горечи?— в рассказе А. Черевченко, вспоминавшего, как Рубцов, вернувшись из института, долго лежал по своему обык новению прямо в пальто на койке, а потом вдруг неожиданно спросил: «Саша... А зачем тебе два пиджака?» Подумав, Черевченко решил, что второй пиджак ему и правда ни к чему. Тут же пиджак был продан. На выручку купили две бутылки вина, кулек жареной кильки, батон, пачку чая и конфеты-подушечки. Был пир.

        Вот так и жил Рубцов. Но вернемся снова к «лицевым счетам». 25 июня 1963 года Рубцов получил аж 66 рублей — стипендию сразу за три летних месяца. Что и говорить, 62 рубля 50 копеек— три с половиной рубля составили удержания — не деньги для двадцатисемилетнего, имеющего ребенка человека. С этими деньгами и уехал Рубцов в деревню. А вот когда вернулся назад, опоздав на занятия,— он задержался в Николе, чтобы пособирать клюкву,— приказом номер 157 его лишили сентябрьской стипендии, и в сентябре он не получал ничего. Точно так же, как и в ноябре... Ну а вскоре его вообще отчислили из института. Всего, как свидетельствует бесстрастный бухгалтерский документ, за полтора года учебы на дневном отделении Рубцов получил чуть больше двухсот рублей— примерно столько же, сколько он получал на Кировском заводе в месяц.

        Конечно, в общежитии Литинститута нищета переносилась легче, но двадцать семь лет — достаточный возраст, чтобы не замечать ее. Рубцова раздражало, что друзья специально приводят своих знакомых посмотреть на него — как в зверинец...

        Очень точно передает состояние Николая в Литинституте Борис Шишаев: «Когда на душе у него было смутно, он молчал. Иногда ложился на кровать и долго смотрел в потолок... Я не спрашивал его ни о чем. Можно было и без расспросов понять, что жизнь складывается у него нелегко. Меня всегда преследовало впечатление, что приехал Рубцов откуда-то из неуютных мест своего одиночества. И в общежитии Литинститута, где его неотступно окружала толпа, он все равно казался одиноким и бесконечно далеким от стремлений людей, находящихся рядом. Даже его скромная одежда, шарф, перекинутый через плечо, как бы подчеркивали это.

        Женщины, как мне кажется, не понимали Николая. Они пели ему дифирамбы, с ласковой жалостью крутились вокруг, но когда он тянулся к ним всей душой, они пугались и отталкивали его. Во всяком случае те, которых я видел рядом с ним. Николай злился на это непонимание и терял равновесие».

        Живший одно время с Рубцовым в одной комнате общежития ленинградец Сергей Макаров вспоминает, что Рубцов «знал много страшных историй про ведьм и колдунов и часто рассказывал их по ночам. Рассказывал глуховатым голосом. Против окон нашей комнаты качались ночные фонари, тени ползали по потолку, и я представлял их ожившими силами зла — настолько впечатляющими были эти истории. Тогда я вскакивал как ошпаренный и быстро включал свет. А Рубцов в эти минуты хохотал...

        ...Рубцов был впечатлительным, даже порою мнительным человеком. Однажды он принес пачку копирки. Пишущей машинки у нас не имелось, поэтому и копирка-то была ненужной. Вечером за окном тихо падал снег. Николай взял ножницы, сделал из копирки несколько самолетиков, открыл окно и сказал мне: «Каждый самолет — судьба. Давай испытаем судьбу! Вот этот самолет— судьба Паши Мелехина». Мелехин, поэт, учился с нами на одном курсе. Рубцов сильным взмахом руки пустил самолет на улицу — черный, он отлично был виден нам в белом несильном снегопаде. Самолет приземлился на снегу возле деревьев ближней аллеи. «А это— судьба Глеба Горбовского». Бросок — и мы вновь, уже с явным интересом, наблюдаем за полетом самолетика. Он полетел далеко, только куда-то вбок, вкось. «А это— моя судьба»,— сказал Николай и опять сильно послал черный самолет в снегопад. В это время налетел небольшой порыв ветра, самолет резко взмыл вверх, затем круто накренился и стремглав полетел вниз. Николай подавленно молчал. Больше самолетиков он не пускал и почти неделю был не в духе...»

        Конечно, Рубцов сам испытывал судьбу, сам из озорства вызывал из сумерек злых духов ночи. В его стихах навязчиво повторяются одни и те же образы ведьмовских чар. Иногда, как, например, в стихотворении «Сапоги мои — скрип да скрип» шутливо:

Знаешь, ведьмы в такой глуши
Плачут жалобно.
И чаруют они, кружа,
Детским пением,
Чтоб такой красотой в тиши
Все дышало бы,
Будто видит твоя душа сновидение.
И закружат твои глаза
Тучи плавные
Да брусничных глухих трясин
Лапы, лапушки...

        Но чаще и с каждым годом все грознее и неотвратимее уже не в озорном воображении, не в глубинах подсознания, а почти наяву возникнут страшные видения:

Кто-то стонет на темном кладбище,
Кто-то глухо стучится ко мне,
Кто-то пристально смотрит в жилище,
Показавшись в полночном окне...

        И все это— и пугающая самого Рубцова чернота, и отчаянная нищета, и понимание необходимости своих стихов— сплеталось в единый клубок. И как результат — срывы, те пьяные скандалы, о которых так часто любят вспоминать теперь. Конечно, ничего особенно страшного в этих скандалах не было, и, безусловно, другому человеку они бы сошли с рук. Но не Рубцову... Ему мало что прощалось в этой жизни. За все он платил, и платил по самой высокой цене...

 


<< стр.5 >>

   
avk (c) 1998-2016

Все права на все текстовые, фото-, аудио- и видеоматериалы, размещенные на сайте, принадлежат авторам или иным владельцам исключительных прав на использование этих материалов. При полном или частичном использовании материалов, предоставленных авторами специально для сайта "Душа хранит", ссылка на http://rubtsov-poetry.ru обязательна.

▲ Наверх