Путник на краю поля

Николай КОНЯЕВ

Демобилизовавшись, Рубцов еще не решил наверняка, где осесть и чем заняться на «гражданке».

— Может быть, в деревню подамся...— прощаясь, сказал он В. Сафонову.

Трудно судить, насколько серьезными были эти слова, но, как вариант, обдумывал Рубцов и такую перспективу. В деревне он не был уже больше восьми лет, и сейчас, после всех преобразований Никиты Сергеевича, ему могло казаться, что жизнь там изменилась к лучшему.

Демобилизовался Николай Рубцов двадцатого октября, а в ЖКО Кировского завода устроился только 30 ноября. Почти полтора месяца заняла поездка в деревню... Косвенно свидетельствует об этом и стихотворение Рубцова «Загородил мою дорогу», написанное тогда же, в 1959 году.

Готовя его к публикации в «Юности» в 1964 году, Николай Рубцов— то ли по настоянию редакции, то ли по собственной воле— до неузнаваемости переработал текст. В первоначальном же варианте стихотворение звучало так:

Загородил мою дорогу

Грузовика широкий зад.

И я подумал: слава Богу,—

село не то, что год назад!

Теперь в полях везде машины

И не видать худых кобыл.

Один лишь древний дух крушины

все так же горек, как и был.

Да, я подумал: «Слава Богу!»

Но Бог-то тут при чем опять?

Уж нам пора бы понемногу

от мистицизма отвыкать.

Давно в гробу цари и боги,

И дело в том — наверняка,—

что с треском нынче демагоги

летят из Главков и ЦК!

По сравнению с тем, что печатал Рубцов на страницах «На страже Заполярья», поэтом сделан шаг вперед. Вопрос в другом — в какую сторону сделан этот шаг? Стихотворение словно бы разрывают две противоборствующие силы. «Древний дух крушины», горько растекающийся над полями, не только не вяжется с заимствованным у новоявленных эстрадных политруков призывом «от мистицизма отвыкать», но и разрушает, сводит на нет картину положительных перемен, что произошли в деревне. Как уже говорилось, в 1964 году Рубцов попытался переработать стихотворение и, безжалостно жертвуя эффектной концовкой, изъял эстрадно-атеистические строки, но лучше стихотворение не стало, оно поблекло, превратилось в малозначащую пейзажную зарисовку...

Причина неудачи понятна. Хотя и отвратительна была Рубцову эйфория шестидесятнического пафоса, но ведь именно это он и чувствовал тогда, именно так и думал, демобилизовавшись с флота. А изымать самого себя из стихов — занятие заведомо бесперспективное.

Что же думал, что чувствовал Рубцов в пятьдесят девятом году— на вершине хрущевского десятилетия? Два года назад отшумел в Москве фестиваль, когда словно бы распахнулись окна во все концы света. Еще два года и этот необыкновенный подъем завершится триумфом— полетом в космос Юрия Гагарина. Ощущение свободы, предчувствие перемен захлестывало тогда страну, и как же остро должен был ощущать это Рубцов после тесноты корабельных помещений и духоты политбесед... Сугубо личные ощущения опять совпали у него с доминантой времени, и, быть может, если бы из Североморска Рубцов сразу поехал в Ленинград, он бы и не уловил никакого противоречия, смело бы двинулся по эстрадному пути и — кто знает? — какая бы судьба ожидала его... Наверное, в личностном плане более счастливая, более благополучная, ибо страшен и труден Путь человека, который идет против времени.

Но Рубцову «не повезло». Из Североморска он поехал не в Ленинград, а в деревню, за счет окончательного разорения которой и оплачивались блистательные триумфы хрущевского десятилетия. Те первые реформы, что вызывали надежды на улучшение деревенской жизни, уже давно были сведены на нет кукурузными аферами Никиты Сергеевича, а широкомасштабное движение страны к коммунизму, начавшееся с разорения личных хозяйств и приусадебных участков колхозников, вообще отбросило деревню к временам коллективизации.

Конечно, понять это сразу человеку, которому четыре года вдалбливали на политзанятиях мысль о правильности и разумности политики партии, было невозможно. Вот Рубцов и замечает обнадеживающие перемены, надеется, что в дальнейшем, когда выгонят из Главков и ЦК еще несколько десятков демагогов, будет еще лучше, почти совсем хорошо... Только вот никак не отвязаться от всепроникающей горечи крушины, которой пропиталась вся здешняя жизнь, но, может, просто кажется, просто мерещится этот «древний дух»?

Наверное, с этими мыслями и уехал Рубцов из деревни... Но хотя и перебрался он в большой город, где совсем не слышно было горечи деревенской жизни, трещинка в его вере в благотворность хрущевских перемен появилась.

Трещинка эта пугала Рубцова. Очень хотелось позабыть увиденное в деревне. Словно стремясь вернуться в прежнюю, флотскую простоту и ясность жизни, он пишет:

И с таким работал жаром,

Будто отдан был приказ

Стать хорошим кочегаром

Мне, ушедшему в запас!

Приказ такой отдавал себе сам Рубцов, но он же сам и не подчинялся ему, не мог подчиниться. И такие стихи, как «В кочегарке», не только не проясняли жизнь, но вызывали еще большую неудовлетворенность собой. Не подвластные самому Рубцову процессы шли в нем, и духовное прозрение совершалось как бы против его воли.

О все нарастающем чувстве неудовлетворенности свидетельствует письмо Валентину Сафонову, отправленное Рубцовым 2 июля 1960 года. Рубцов так описывает свою ленинградскую жизнь: «...сперва было не очень-то весело, теперь же можно жить, так как работать устроился на хороший завод, где, сам знаешь, меньше семисот рублей никто не получает. С получки особенно хорошо: хожу в театры и в кино, жру пирожное и мороженое и шляюсь по городу, отнюдь не качаясь от голода.

Вообще, живется как-то одиноко, без волнения, без особых радостей, без особого горя. Старею понемножку, так и не решив, для чего же живу. Хочется кому-то чего-то доказать, а что доказывать — не знаю. А вот мне сама жизнь давненько уже доказала необходимость иметь большую цель, к которой надо стремиться».

Сходные мысли звучат и в стихотворении о детстве. когда «...мечтали лежа // о чем-то очень большом и смелом, // смотрели в небо, и небо тоже // глазами звезд на нас смотрело...».

Но и обращение к детству— эта спасительная для многих палочка-выручалочка— не помогает Рубцову преодолеть неудовлетворенность. Ловко подогнанные друг к другу строчки:

Я рос на этих берегах!

И пусть паром — не паровоз.

Как паровоз, на всех парах

Меня он в детство перевез...—

не способны удержать образы реальной жизни. Стихи Рубцова все более заполняются словесной эквилибристикой:

Буду я жить сто лет,

и без тебя — сто лет.

Сердце не стонет, нет,

Нет, сто «нет»!

В своей антологии новейшей русской поэзии «У Голубой лагуны» Константин Кузьминский сообщает, что именно в 1961 году Рубцов увлекался перевертышами. «Интерес к вывескам наблюдался у поэта Коли Рубцова, который писал мне в 1961 году, что ходит по городу и читает вывески задом наперед. Элемент прикладного абсурда, о котором, в приложении к Рубцову, ни один из его биографов не сообщает. Тем не менее это литературный факт. Письмо я натурально потерял. В письме еще были стихи, но они где-то приводятся по памяти».

Справедливости ради надо сказать, что интерес к словесной игре сохранялся в Рубцове до конца жизни. Многие вспоминают, как по утрам придумывал он шутливые хулиганские стихотворения. Это было своеобразной гимнастикой для ума... Подобных шуток-экспромтов немало воспроизведено в воспоминаниях о поэте, но сам поэт редко записывал их. Придумывались эти шутки для разминки, для «разогрева» и самоцелью для Рубцова уже не являлись.

В 1960 году Николай Рубцов поступил в девятый класс школы рабочей молодежи номер сто двадцать. В мае 1961 года устроился работать шихтовщиком в копровый цех Кировского завода и поселился в общежитии на Севастопольской улице.

Товарищ Николая Рубцова по общежитию— Александр Васильевич Николаев вспоминает:

— Жил я в одной комнате с Николаем Рубцовым... Койки наши стояли рядом. Засиживались вечерами допоздна: я учился в машиностроительном техникуме, Николай — писал стихи. В его тумбочке лежала стопка листов, испещренных пометками, вычеркнутыми строчками, вымаранными чернилами словами. Иногда Николай часами бился над одним словом. Бывало, вернемся с завода в общежитие— в комнате хоть шаром покати: добываем у ребят хлеба, ставим чайник, пьем кипяток...

В молодости общежитейский неуют переносится легче, но не таким уж молодым был Рубцов, да и все двадцать пять скитальческих лет, оставшихся за спиной, тоже брали свое, и временами в стихах прорывалась горечь:

Что делать? —

ведь ножик в себя не вонжу,

и жизнь продолжается, значит.

На памятник Газа в окно гляжу:

железный! А все-таки... плачет.

«Николай Рубцов,— пишет в своих воспоминаниях Глеб Горбовский,— был добрым. Он не имел имущества. Он им всегда делился с окружающими. Деньги тоже не прятал. А получка на Кировском заводе доставалась нелегко. Он работал шихтовщиком, грузил металл, напрягал мускулы. Всегда хотел есть. Но ел мало. Ограничивался бутербродами, студнем. И чаем. Супы отвергал.

Помню, пришлось мне заночевать у него в общежитии. Шесть коек. Одна оказалась свободной. Хозяин отсутствовал. И мне предложили эту койку. Помню, как Рубцов беседовал с кастеляншей, пояснял ей, что пришел ночевать не просто человек, но— поэт, и поэтому необходимо — непременно! — сменить белье».

Жил Рубцов в общежитии на Севастопольской, в комнате номер шестнадцать, где и были написаны стихи, вошедшие в сокровищницу русской классики:   «Видения на холме», «Добрый Филя»... Первые стихи настоящего Рубцова.

14

Как и когда началось превращение рядового сочинителя, среднего экспериментатора в великого поэта? Едва ли и в дальнейшем, когда более основательно будет изучен ленинградский период жизни Рубцова, мы сможем получить исчерпывающий ответ на этот вопрос. Даже его тогдашние друзья не уловили произошедшей в нем перемены.

«Не секрет,— пишет в своих воспоминаниях Г. Горбовский,— что многие даже из общавшихся с Николаем узнали о нем как о большом поэте уже после смерти. Я не исключение».

Но если мы не можем ответить на вопрос «когда?», то объяснить, почему случилась эта перемена, в общем-то, можно.

Ни в Москве, ни в Ленинграде о трагедии гибнущей русской деревни ничего не знали и не хотели знать. Магазины были завалены продуктами, и здешнюю публику больше волновали нападки Хрущева на абстракционистов. После того известного выступления Хрущева, как утверждают многочисленные мемуаристы, и отшатнулась от Никиты Сергеевича интеллигенция, а отнюдь не с его наступления на нищую деревню.

  Об этом свойстве советской интеллигенции очень точно скажет несколько лет спустя А. И. Солженицын: «Отчасти по московско-ленинградской нечувствительности к страданиям деревни и провинции (эти два города полвека были усыплены и подкуплены за счет ограбления остальной страны) наша образованщина слепа и глуха  к национальному бытию, не научилась видеть и не тянется видеть процессы истинные, грандиозные: вода, воздух, земля, еда, отравленные продукты, семья, вымирание, новое брежневское наступление на деревню, уничтожение последних остатков крестьянского уклада; что 270-миллионный народ мучается на уровне африканской страны, с неоплаченной работой, в болезнях, при кошмарном уровне здравоохранения, при уродливом образовании, сиротстве детей и юношества, оголтелой распродаже недр за границу,— но читайте журналы и сборники плюралистов: об этом ли они пекутся? Если бы действительно заботились о России — то почему ни о чем  о б  э т о м?..»

Неверно было бы считать, что Рубцов вообще не был заражен «московско-ленинградской нечувствительностью» к страданиям деревни. Его стихотворение «Я забыл, как лошадь запрягают...» передает типичные для переехавшего в город человека представления о деревенской жизни.

Да и вся система официального и неофициального воспитания навязывала Николаю Рубцову губительный для нравственности атеизм, пренебрежительно-снисходительный взгляд на традиции и уклад деревенской жизни.

«Прозрение» пришло, вероятно, во время поездки на Вологодчину. Едва ли стихотворение «Видения на холме» (первоначальное название «Видения в долине») осознавалось самим Рубцовым как начало принципиально нового периода в его творчестве. Стихотворение задумывалось как чисто историческое, но, обращаясь к России:

Россия, Русь—

Куда я ни взгляну!

За все твои страдания и битвы

Люблю твою, Россия, старину,

Твои леса, погосты и молитвы...—

поэт вдруг ощутил в себе силу родной земли, и голос его стал набирать мощь, обретая привычные нам рубцовские интонации:

Люблю твои избушки и цветы,

И небеса, горящие от зноя,

И шепот ив у омутной воды,

Люблю навек, до вечного покоя...

И неслучайно строки, призванные, по мысли поэта, нарисовать картину военного нашествия давних лет, неразрывно слились с картиной хрущевского лихолетья:

Россия, Русь! Храни себя, храни!

Смотри, опять в леса твои и долы

Со всех сторон нагрянули они,

Иных времен татары и монголы,

Они несут на флагах черный крест,

Они крестами небо закрестили,

И не леса мне видятся окрест,

А лес крестов в окрестностях России.

И вместе со стихотворением рождалось искупительное прозрение:

Кресты, кресты...

Я больше не могу!

Я резко отниму от глаз ладони

И вдруг увижу: смирно на лугу

Траву жуют стреноженные кони.

Заржут они — и где-то у осин

Подхватит эхо медленное ржанье,

И надо мной — бессмертных звезд Руси,

Спокойных звезд безбрежное мерцанье...

В «Видениях на холме» можно обнаружить не только интонации и образы, характерные для зрелого Рубцова, но и характерное только для него восприятие мира, понимание русской судьбы.

Существует немало исследований, доказывающих, что Рубцов в значительно меньшей степени, чем, например, Есенин, испытал на себе влияние фольклора. Возможно, исследователи и правы, пока речь идет о чисто внешнем влиянии, но если проанализировать более глубинные взаимосвязи, то обнаружится, что все не так просто. От фольклора у Рубцова— особое восприятие времени. Прошлое, настоящее и будущее существуют в его стихах одновременно, и если и связаны какой-либо закономерностью, то гораздо более сложной, нежели однолинейная выстроенность.

От фольклора у Рубцова и двусмысленность шутливых стихотворений («Я забыл, как лошадь запрягают...»), и многозначность серьезных стихов. В строке «Россия, Русь! Храни себя, храни!» можно увидеть и изображение гитлеровского нашествия, но едва ли тогда подлинный смысл будет угадан нами. Разумеется, «угадывание»— слово неудачное. Стихи Рубцова— не ребусы, просто, помимо обычного, в них заключен и некий вещий смысл, воспринять который значительно легче на уровне подсознания, нежели путем длительных умозаключений...

«Видения на холме» — первое в ряду «вещих» стихов Рубцова, а с годами поэт научится столь ясно различать будущее, что даже сейчас, когда, годы спустя, читаешь его стихи, ощущаешь холод разверзающейся бездны. И всегда потрясает почти документальная точность предсказания.

Например, те же предсмертные строки Рубцова:

Из моей затопленной могилы

Гроб всплывет, забытый и унылый,

Разобьется с треском, и в потемки

Уплывут ужасные обломки...—

многие понимают как апокалипсическое предсказание, но это ошибочно. У Рубцова предсказания носят гораздо более конкретный характер. И это становится ясно сейчас, когда в Вологде ведутся разговоры, что хорошо бы, дескать, перенести могилу с обычного городского кладбища в Прилуцкий монастырь и перезахоронить Рубцова там, рядом с Батюшковым. Деяние, так сказать, в духе перестроечного времени (при Хрущеве могилу Рубцова просто бы запахали), но Рубцову незнакомое, вот и написано им:

Сам не знаю, что это такое...

Я не верю вечности покоя!

Какая уж тут «вечность покоя», если тебя переносят — народу же удобнее! — поближе к экскурсионным тропам.

Впрочем, мы отвлеклись... В шестьдесят первом году написано Рубцовым и стихотворение «Добрый Филя»:

Мир такой справедливый,

Даже нечего крыть...

— Филя! Что молчаливый?

— А о чем говорить? —

где, пока еще на уровне вопроса, смутной догадки осознание собственной неустроенности и личной несчастливости начинает сливаться в стихах Рубцова с сознанием несчастливости и неустроенности общей русской судьбы.

15

В таком большом городе, как Ленинград, даже и узкий круг пишущих людей всегда весьма неоднороден. Первое время Николай Рубцов активно посещает занятия литературного объединения «Нарвская застава» и литературный кружок при многотиражке «Кировец».

Руководитель «Нарвской заставы» поэт Игорь Михаилов вспоминает: «Странно сейчас перебирать пожелтевшие листки со стихами Коли Рубцова— те экземпляры, которые давались на обсуждение в «лито». Вот шесть стихотворений, украшенных решительным минусом его оппонента: «На родине», «Фиалки», «Соловьи», «Видения в долине», «Левитан» и «Старый конь». Может быть, иногда чрезмерно суровы и требовательны к молодому поэту были его друзья, но отчетливо видишь, что в своих оценках они редко ошибались...»

Зато: «Очень понравился «литовцам» своеобразный юмор Рубцова. И характерно, что именно здесь впервые «на ура» были приняты те его стихи («В океане», «Я весь в мазуте,  весь в тавоте, зато работаю в тралфлоте»), которые стали его первыми публикациями и сразу составили ему добрую репутацию... И уж совершенный восторг вызвало у товарищей Рубцова одно из самых улыбчивых его стихотворений— «Утро перед экзаменом»: для ошалевшего школяра скалы стоят «перпендикулярно к плоскости залива», «стороны зари равны попарно», облако несется «знаком бесконечности» и даже «чья-то равнобедренная дочка» двигается, «как радиус в кругу»...

Игорь Михайлов пишет, что «товарищи по «лито» очень четко «засекли» тот момент, когда из-под пера Рубцова стали появляться зрелые, художественно совершенные стихи». Вывод, разумеется, неожиданный. Ведь отвергнутыми, как мы видим, оказались лучшие стихи Рубцова, а «принятыми на ура»— случайные, к зрелому Рубцову не имеющие никакого отношения. Увы... И сейчас для многих профессиональных литераторов Рубцов остается всего лишь автором забавных стишков о «равнобедренной дочке», и эти люди искренне недоумевают, как это вдруг Рубцов заделался классиком...

Подобный «Нарвской заставе» круг общения если и устраивал Рубцова, то только на первых порах. Очень скоро он начал тяготиться им...

В рубцовском фонде в Государственном архиве Вологодской области сохранилась записная книжка поэта, растрепанная и прошитая им самим суровой ниткой — косо, но прочно. Верой и правдой — почти двадцать лет — служила она Николаю Михайловичу, была единственным свидетелем многих дней его жизни. Страницы, аккуратно заполненные красивым рубцовским почерком, залиты вином, многие записи расплылись, новые адреса зачастую записаны поверх старых — толкучка и мешанина фамилий, городов, телефонов такая же невообразимая, как и в самой его жизни. Есть здесь и не справочные записи... Смешные диалоги... То ли придуманные самим Рубцовым, то ли услышанные где-то сентенции: «Жизнь хороша. Нельзя ее компрометировать»... Записи для памяти: «Купить трубку»... На семнадцатой странице— начало какой-то прозы: «Он сильнее всего на свете любил слушать, как поют соловьи. Часто среди ночи он поднимал меня с койки и говорил: «Давай бери гитару — и пойдем будить соловьев. Пусть они попоют. Ночью они умеют здорово это делать...» Запись обрывается, восемнадцатой страницы в книжке нет (нумеровал сам Рубцов), и не узнать, разбудил ли Рубцов соловьев, как никогда не узнать и много другого из его жизни.

Но главное для меня в этой книжке, конечно, фамилии. С их помощью легко установить круг ленинградских знакомств поэта. Саша Кузнецова, Надя Виноградова, Нина Токарева, Надя Жукова, В. В. Васильев, Жора (в скобочках — друг В. Максимова), Борис Новиков, В. Гариков, Зоя, А-р Кушнер, Н. О. Грудинина, К. Кузьминский, И. Сергеева, Бахтин, Ю. Федоров, М. Л. Ленская, С. Орлов, Д. Гаврилов, Вильнер, Люся Б., Петя, Бродский, Г. Семенов, Зина, Ю. Логинов, Кривулин, Катя... Список можно продолжить, но и перечисленных фамилий вполне достаточно, чтобы получить представление о круге общения Николая Рубцова в Ленинграде. Немало здесь и профессиональных литераторов и тех, кто назывались «второй литературной действительностью». Сближение с ними в поиске единомышленников — литературный факт, как пишет К. Кузьминский.

В уже упоминавшейся антологии новейшей русской поэзии «У Голубой лагуны», превращенной по замыслу ее авторов в насыщенное различными документами и воспоминаниями повествование о литературном Ленинграде, Борис Тайгин пишет: «Нет (в антологии.— Н. К.) неопубликованных текстов покойного Коли Рубцова (а  они должны быть!), кроме одного, включенного им в первый его сборник «Волны и скалы» (1962 г., печать моя, обложка Э. К. Подберезкиной, тираж 5 экз.):

Сколько водки выпито,

Сколько стекол выбито,

Сколько средств закошено,

Сколько женщин брошено!

Где-то финки звякали,

Где-то дети плакали...

Эх, сивуха сивая,

Жизнь была... красивая!

Оно, конечно, моральному кодексу строителя коммунизма не совсем соответствует, как и сам Коля. Поэтому и печатать его начали всплошную только посмертно. А то, живой, он мог бы как-нибудь признаться, что его лучший друг— Эдик Шнейдерман, а любимый поэт— Бродский. Славянофилам это не очень было бы по нутру».

Здесь, естественно, необходимо сделать поправку на излишнюю категоричность суждений: «лучший друг», «любимый поэт». Борис Тайгин, судя по его воспоминаниям, опубликованным в Северо-Западном книжном издательстве (см. сборник «Воспоминания о Рубцове». Архангельск, 1983. С. 89—92), впервые увидел Николая Рубцова 24 января 1962 года на вечере в Доме писателей имени В. В. Маяковского, а познакомился с ним только 6 мая. Первая встреча состоялась 1 июня и до 13 июля, пока шла перепечатка книги «Волны и скалы», они виделись, последующее общение — «в начале сентября, вечером, буквально на несколько минут, зашел ко мне...» — было кратковременным и эпизодичным... Я не собираюсь обвинять Б. Тайгина в искажении фактов, но очевидно, что делать на основе столь кратковременного и достаточно специфического общения категорические выводы едва ли разумно. Рубцов был весьма замкнутым человеком и отнюдь не сразу раскрывался в своих привязанностях и пристрастиях...

Тем не менее процитированное нами суждение Б. Тайгина помогает понять, почему Рубцов не стал своим и в кругу неофициальных ленинградских литераторов, почему он не был услышан и понят там... Момент в биографии Рубцова — принципиальный.

Рубцова многое роднило с поэтами этого круга, которые хотя и овладели в совершенстве техникой эстрадно-популярного стиха, но поэтами «поколения» так и не стали. Поколение шестидесятников пошло по другому пути, их певцы призывали побыстрее «возводить» коммунизм, пытались возродить романтику чекистских будней и «комиссаров в пыльных шлемах», подогревали энтузиазм строителей гэсов и чернобылей. Отчасти это объясняется тем, что идеология шестидесятничества только в Москве, где слышнее запах из кремлевских буфетов, и могла иметь успех. А Ленинград, в силу своей удаленности от кремлевских кормушек, от этого искуса уберегся. Здесь поэты не грешили дифирамбами палачам-комиссарам, не воспевали великие стройки коммунизма. Но, уберегшись от одного искуса, далеко не все сумели уберечься от другого, быть может, еще более опасного — от так называемого «кривостояния, при котором прямизна кажется нелепой позой» (Вестник РСХД, № 97).

Типичный образчик такого «кривостояния» — отношение Бориса Тайгина к Николаю Рубцову. В кругу новых знакомых, как и на занятиях литобъединения «Нарвская застава», «на ура» принимались хотя и несколько другие стихи, но тоже не те, которые Рубцов считал для себя главными.

«Николай Рубцов,— пишет Борис Тайгин в воспоминаниях,— на сцену вышел в заношенном пиджаке и мятых рабочих брюках, в шарфе, обмотанном вокруг шеи поверх пиджака. Это невольно обратило на себя внимание. Аудитория как бы весело насторожилась, ожидая чего-то необычного, хотя здесь еще не знали ни Рубцова, ни его стихов.

Подойдя к самому краю сцены, Николай посмотрел в зал, неожиданно и как бы виновато улыбнулся и начал читать... Читал он напевно, громко и отчетливо, слегка раскачиваясь, помахивая правой рукой в такт чтению и почти не делая паузы между стихотворениями.

Стихи эти, однако, были необычными. Посвященные жизни рыбаков, они рисовали их труд и быт под каким-то совершенно особым углом зрения. И насквозь были пропитаны юмором, одновременно и веселым и мрачным.

Аудитория угомонилась, стала внимательно слушать. И вот уже в зале искренний смех, веселое оживление после очередных шуточных строк. И искренние шумные аплодисменты после каждого стихотворения. «Читай еще, парень!» кричали с мест. И хотя время, отведенное для выступления, уже давно истекло, Николаю долго не давали уйти со сцены».

Столь же теплый прием вызывали стихи «Сколько водки выпито...» и подобные им. Написано Рубцовым таких стихов было немало. Многие из них не печатаются из-за тех неприличных выражений, без которых они сразу утрачивают свой юмор или на которых и построены целиком. Этими стихами можно восторгаться — многие наши классики любили поозорничать,— но считать их главными в наследии Рубцова, конечно, нельзя. Представление о том, чего ждали от Рубцова в кругу его новых знакомых, дает стихотворение «Жалобы алкоголика», помеченное январем 1962 года:

Ах, что я делаю, зачем я мучаю

Больной и маленький свой организм?

Ах, по какому же такому случаю?

Ведь люди борются за коммунизм!

Скот размножается, пшеница мелется,

И все на правильном таком пути...

Так замети меня, метель-метелица,

Ох, замети меня, ох, замети!

Я жил на полюсе, жил на экваторе —

На протяжении всего пути,

Так замети меня, к едрене матери,

Метель-метелица, ох, замети...

Если сравнить это стихотворение с «Добрым Филей», станет очевидной разница между «кривостоянием» и прямым Путем, который все-таки изберет для себя поэт Николай Рубцов. Ерничание и дешевый эпатаж не способны выразить то, что должен был чувствовать Рубцов.

Кстати говоря, в той машинописной копии, по которой воспроизведены здесь «Жалобы алкоголика», под стихотворением стоит подпись: «Коля Рубцов». Потом слово «Коля» зачеркнуто и сверху от руки написано «Н».  Не случайно и Тайгин, цитируя стихотворение «Сколько водки выпито...», называет Рубцова Колей. Как и «Жалобы алкоголика», это стихотворение действительно написано Колей... Рубцовым. Перу же Николая Рубцова принадлежат «Видения на холме», «Добрый Филя»...

Как писал Глеб Горбовский, «питерский Рубцов как поэт еще только просматривался и присматривался, прислушивался к хору собратьев, а главное — к себе, живя настороженно внутренне и снаружи скованно, словно боялся пропустить и не расслышать некий голос, который вскоре позовет его служить словом, служить тем верховным смыслам и значениям, что накапливались в душе поэта с детских (без нежности детства) лет и переполняли его сердце любовью к родимому краю, любовью к жизни».

Рубцов «расслышал»-таки позвавший его Голос. Путь, который избрал Николай Михайлович Рубцов, А. И. Солженицын называл невидимым. Когда на тебя смотрят, когда ты оказываешься как бы на сцене общественного внимания, легче совершать подвиги или делать вид, что совершаешь их, срывая аплодисменты. Труднее идти своим путем, когда никто не смотрит на тебя, когда пропадает путник в сумерках, сгущающихся над бескрайним полем. Но этот невидимый путь, хотя он самый трудный,— единственный, что ведет к Правде.

16

Когда человек не втянут в мелкую, ничтожную суету, когда душа его раскрыта и он внимает звучащему для него Глаголу, жизнь приобретает особую точность, из нее исчезают невнятные паузы безвременья.

Лето 1962 года. Николай Рубцов получает аттестат зрелости, заканчивает (вместе с Б. Тайгиным) издание своей книжки «Волны и скалы» и, взяв очередной отпуск, уезжает в Николу.

Здесь, на вечеринке, он и знакомится заново со своей будущей женой Генриэттой Михайловной Меньшиковой. Любовь это была или увлечение с его стороны — судить трудно. Во всяком случае, вскоре после отъезда Рубцова из Николы, Генриэтта Михайловна перебирается к нему поближе: устраивается работать почтальоном в городе Ораниенбауме под Ленинградом.

Рубцов же, возвращаясь из отпуска, заезжает на несколько дней к отцу. Об этом свидании он писал в стихах:

Есть маленький домик в багряном лесу,

И отдыха нынче там нет и в помине:

Отец мой готовит ружье на лису

И вновь говорит о вернувшемся сыне...

Стихотворение «Жар-птица» впервые опубликовано в «Вологодском комсомольце» 10 октября 1965 года, но написано оно наверняка раньше, скорее всего еще тогда, в шестьдесят втором. Косвенным свидетельством этого служит не только «автобиографическая» строфа, но и образный строй, характерный для ленинградского периода:

«Мотало меня и на сейнере в трюме,// И так, на пирушках, во дни торжества,// И долго на ветках дорожных раздумий,// Как плод, созревала моя голова».

И хотя несколько затянутый диалог:

— Старик! А давно ли ты ходишь за стадом?

— Давно,— говорит.— Колокольня вдали

Деревни еще оглашала набатом,

И ночью светились в домах фитили.

— А ты не заметил, как годы прошли?

— Заметил, заметил! Попало как надо.

— Так что же нам делать, узнать интересно...

— А ты,— говорит,— полюби, и жалей,

И помни хотя бы родную окрестность,

Вот этот десяток холмов и полей...—

пока еще проигрывает афористической иронии «Доброго Фили», да и в голосе пастуха прорываются какие-то опереточные нотки, но появляются здесь и новые, еще не встречавшиеся в стихах Рубцова мотивы. Впервые любовь к родной земле, к Отчизне воспринимается как средство собственного спасения.

В этом стихотворении так много необычной для Рубцова стилевой чересполосицы, что невольно закрадывается мысль, а не специально ли сохранены эти огрехи как живая запись свершившегося с ним чуда, когда нелепой увиделась вокруг позиция «кривостояния», когда так просто: «...в прекрасную глушь листопада//Уводит меня полевая ограда,// И детское пенье в багряном лесу...», когда прямо в руки слетает сказочная жар-птица поэзии...

Экзамены на аттестат зрелости, «издание» книжки, подытожившей долгий этап поисков самого себя, знакомство с будущей женой, очередное примирение с отцом — события плотно следуют друг за другом.

Рубцов простился с отцом. Тот провожал его до вокзала и всю дорогу нес сыновний чемодан, а на вокзале купил бутылку вина, и — ему категорически было запрещено пить— выпил на прощание. Рубцов еще не знал, что видит отца в последний раз...

Вернувшись в Ленинград, Рубцов нашел извещение из Литературного института. На конторском бланке сухо было написано, что он прошел творческий конкурс и приглашается для сдачи вступительных экзаменов.

Существует легенда, будто на вступительные экзамены Рубцов опоздал и его зачислили в институт без экзаменов. Однако документы «Личного и учебного дела Рубцова Николая Михайловича» (архив Литературного института им. А. М. Горького, опись № 1, арх. дело № 1735, связка № 116) в корне опровергают ее.

Экзамены Николай Рубцов сдавал, как все, в установленные сроки. Четвертого августа он написал на четверку сочинение, шестого получил пятерку по русскому языку и тройку по литературе, восьмого — четверку по истории и десятого — тройку по иностранному языку. Отметки, конечно, не блестящие, но достаточно высокие, чтобы выдержать конкурс. 23 августа появился приказ № 139, в котором среди фамилий абитуриентов, зачисленных на основании творческого конкурса и приемных испытаний студентами первого курса, значилась под двадцатым номером и фамилия Николая Михайловича Рубцова.

В конце августа, радостный, в приподнятом настроении возвращается Рубцов в Ленинград, чтобы рассчитаться с заводом: уволиться и выписаться из общежития. Здесь, в общежитии, на тумбочке возле кровати, он и нашел письмо от отца (стиль и орфография автора письма сохранены. — Ред.):

«Здравствуй дорогой родной сыночек Коля! Первым долгом сообщаю что здоровье мое после твоего отъезда сильно ухудшается, почти ежедневные сердечные приступы, вызывали скорую помощь, зделают укол. Правда навремя боли прекращаются, а потом опять. Этоже медикаменты которые пользы не дают. Дорогой Коленька узнай пожалуйста можно или нет попасть к профессору хотелось бы на осмотр и консультацию. Неплохо бы попасть в больницу. Узнайте пожалуйста и опишите мне какие надо документы и когда можно приехать. Привет от моей семьи твой отец М. Рубцов. 24."VIII.62».

Никаких свидетельств о хлопотах Рубцова по поводу отца обнаружить не удалось, но едва ли письмо оставило его равнодушным. Хотя до десятого сентября он и рассчитался с Кировским заводом, в Москву Рубцов не торопится, вероятно, пытается что-то выяснить в ленинградских больницах. Впрочем, хлопоты эти оказались ненужными. 29 сентября 1962 года Михаил Андриянович Рубцов умер от рака.

Рубцов был на похоронах отца...

Мачеха устроила его спать в отдельную комнату. Николай потом рассказывал, как долго не мог он заснуть, ворочался, прислушиваясь к глухой вологодской тишине... И вдруг— раздался стук в окно. Явственно: тук-тук-тук... Рубцов вскочил, бросился к окну, но там никого не было. До конца жизни не мог отделаться он от ощущения, что это умерший отец стучал тогда ночью в его окошко...

Возвращаясь из Вологды, Рубцов заехал в Ораниенбаум: был день рождения Генриэтты Михайловны. Рубцов приехал прямо из Вологды, рассказал, что не удалось разыскать Альберта и тот так и не попал на похороны отца. Приехал Рубцов в Ораниенбаум вечером 25 октября, а утром уехал. Уезжал Рубцов, уже зная, что у него будет ребенок...

Смерть отца и известие о ребенке... Вроде бы ничего особенного в таком совпадении и нет. Нет, кроме того, что вдруг в корне меняется положение самого Рубцова. Смерть отца как бы освобождала его от своего «сиротского комплекса». Но что же взамен? Взамен то, что Рубцов сам вдруг становился отцом, бросающим своего ребенка.

Это даже не ирония судьбы — это больше похоже на злобный смех тех потусторонних сил, голоса которых — вспомните «детское пенье в багряном лесу» — все ближе, все явственней различал Рубцов.

В Ораниенбауме Генриэтта Михайловна купила Рубцову— денег у него совсем не было — билет на электричку до Ленинграда.

В декабре она оставила свое почтальонство и вернулась в Николу. Устроилась работать в клуб на тридцать шесть рублей жалованья.

20 апреля 1963 года здесь, в Николе, у Рубцова и родилась дочка Лена...

Сам Рубцов в это время жил уже в Москве.