Путник на краю поля

Николай КОНЯЕВ

Впрочем, особенно погоревать о предательстве отца Николаю Рубцову не довелось. Время было суровое, и горя хватало на всех. Чтобы понять, как же жили тогда  в северной деревне, полистаем подшивку тотемской районной газеты «Рабочий леса»...

8 февраля 1945 г.

«Нарсуд 1-го участка Тотемского района на днях заслушал дело Тугариновой Л. и Филимоновой X. из деревни Юренино Верхне-Толшменского сельсовета, уклонившихся от мобилизации в лес, и приговорил их к году исправителыю-трудовых работ с вычетом 25 процентов заработка с отбытием на лесозаготовках при тех лесопунктах, куда они были мобилизованы».

26 апреля 1945 г.

ЦЕННЫЙ ПОЧИН

«Чтобы быстрее справиться с весенними полевыми работами, колхозники сельхозартели «Красная нива», Никольского сельсовета, взяли на себя обязательство провести боронование всех посевов озимых культур на коровах личного пользования».

31 мая 1945 г.

ЗАСЕВАЮТ МОПРОВСКИЕ УЧАСТКИ

«Горячий отклик среди колхозников Никольского сельсовета нашло обращение мопровцев леспромхоза об оказании помощи детям-сиротам.

Никольские колхозы засевают в фонд помощи воспитанникам детских домов 3 гектара и призывают последовать их примеру все колхозы района».

7 июня 1945 г.

«Весенний сев в 1945 году колхозы Никольского сельсовета начали и провели более организованно, чем в прошлом...

Нельзя не отметить и большого трудового подъема в колхозной деревне. Люди работали не покладая рук. Многие перевыполнили нормы выработки. Так, пахарь колхоза «Объединение» Боря Каминский на паре лошадей вспахал 14,5 га... Четырнадцатилетний Павлин Микляев на паре бычков вспахал до 10 га...»

13 сентября 1945 г.

ЗОРКО БЕРЕГИТЕ КОЛХОЗНУЮ СОБСТВЕННОСТЬ

«...Жукова А. А. украла 3,5 кг колосьев в колхозе «1 Мая», за что осуждена нарсудом к одному году исправительно-трудовых работ».

А вот подшивка газеты за тысяча девятьсот сорок седьмой— страшный, голодный на Вологодчине год...

5 января 1947 г.

«...Кандидатом в депутаты Верховного Совета РСФСР по Тотемскому избирательному округу № 225 выдвинули верного соратника товарища Сталина Лаврентия Павловича Берия и знатную стахановку Тафтинского лесопункта Клавдию Константиновну Лосеву».

27 февраля 1947 г.

«В этом году верхушки необходимо заготовлять не только в районах, где ощущается нехватка картофеля в связи с сильной засухой прошлого года, но и в районах, где его достаточно. Это даст возможность увеличить продовольственные ресурсы и весной сверх плана посадить картофель на большей площади».

Из беседы с академиком Т. Д. Лысенко

6 марта 1947 г.

«Колхозники Сельхозартели «Искра» собрали в семенной фонд колхоза 4 центнера зерна и 3 центнера картошки из своих личных запасов.

Колхозник П. П. Гущин сдал на колхозный склад 50 кг зерна, Е.И.Гущина, А. И. Опалихин, М. А. Мизанцев— по 32 кг каждый и т.д.».

15 мая 1947 г.

ПОЧИН ПАТРИОТА

«Замечательный пример честного, сознательного отношения к артельному хозяйству показывает 80-летний колхозник сельхозартели «Маяк» Евгений Павлович Верещагин.

Для того чтобы помочь колхозу быстрее провести сев, Евгений Павлович выехал на вспашку колхозного поля на своей личной корове. За первые пять дней работы он вспахал 2,12 гектара, за вторую пятидневку — 2,5 гектара...

Почин тов. Верещагина должны подхватить все колхозники района».

24 июля 1947 г.

В РАЙПРОКУРАТУРЕ

«Е. В. Овчинникова, работая пастухом в колхозе «Победа», систематически производила дойку коров и молоко использовала для своих надобностей. 29 июня она выдоила на пастьбе четырех коров, от которых получила 5 литров молока, и была задержана на месте преступления.

За кражу колхозного молока Овчинникова арестована и предается суду по Указу Президиума Верховного Совета СССР от 4 июня 1947 года „Об уголовной ответственности за хищение государственного и общественного имущества"».

Ю. Архипов, прокурор Тотемского р-на

14 августа 1947 г.

«Для школ района нынче отпущено 135 250 штук тетрадей, 630 коробок перьев, 16200 карандашей, 10350 экземпляров учебников и т. д.— почти в три раза больше, чем в прошлом году. Плохо то, что учебники и ученические принадлежности многих школ лежат до сих пор в сельпо и не выкупаются».

4 сентября 1947 г.

ИЗ ЗАЛА СУДА

Опалихина Л. Е. из колхоза «Искра», несмотря на предупреждение райуполминзага от 2 июля 1947 года о добровольной уплате недоимки мяса за 1945—46 гг. и первый квартал 1947 г. в количестве 105,8 кг в десятидневный срок, недоимки не погасила. 14 авг. 1947 г. народный суд 1-го участка Тотемского района по иску райуиолминзага решил наложить на хозяйство Опалихиной Л. Е. штраф в сумме 1058 руб. и за недоимку мяса взыскать его стоимость деньгами в сумме 2116 руб.

Овчинникова Е. В., работая пастухом, занималась дойкой колхозных коров на пастбище. Народный суд 1-го участка Тотемского района 16 августа 1947 года приговорил Овчинникову Е. В. к заключению в исправительно-трудовом лагере сроком на 10 лет. Осужденная арестована».

Через двадцать лет, вспоминая детдомовские годы, Николай Рубцов напишет: «Это было тревожное время. По вечерам деревенские парни распевали под гармошку прощальные частушки:

Скоро, скоро мы уедем

И уедем далеко,

Где советские снаряды

Роют землю глубоко!

А мы по утрам, замерзая в своих плохоньких одеждах, пробирались сквозь мороз и сугробы к родной школе. Там нас встречала Нина Ильинична и заботилась о нас, как только могла...

Все мы тогда испытывали острый недостаток школьных принадлежностей. Даже чернил не было. Бумаги не было тоже. Нина Ильинична учила нас изготовлять чернила из сажи. А тетради для нас делала из своих книг. И мы с превеликим прилежанием выводили буквы по этим пожелтевшим страницам на уроках чистописания.

По вечерам зимой рано темнело, завывали в темноте сильные ветры. И Нина Ильинична часто провожала учеников из школы. Долго по вечерам горел в ее окне свет, горел озабоченно и трепетно, как сама ее добрая душа. И никто из нас знать не знал, что в жизни у нее случилось большое горе: погиб на фронте муж...»

Зарисовка для районной газеты «Ленинский путь» написана почти одновременно со стихотворением «Русский огонек». И случайно ли слова «как сама ее добрая душа» почти без изменения вошли в стихотворение:

Спасибо, скромный русский огонек...

За то, что, с доброй верою дружа,

Среди тревог великих и разбоя

Горишь, горишь, как добрая душа,

Горишь во мгле, и нет тебе покоя...

Более того, читаешь сейчас «Русский огонек» и кажется, что в нем сошлись судьбы колхозников, пахавших колхозные поля на своих коровах, сдававших в трудный год собственное зерно в колхозные закрома... За три с половиной килограмма колосьев их отправляли в заключение на год, а за пять литров молока — на десять лет, но люди и среди этого «разбоя» не теряли света в своих душах...

Но так писал, так думал, так чувствовал Рубцов в шестьдесят четвертом году, когда давным-давно закрыли детдом на берегу, когда взгляд поэта, многое повидавшего на своем веку, легко проникал в самые сокровенные тайны русского бытия... У десятилетнего Рубцова этого опыта и умудренности не было. Все жестокие науки человеческого общежития ему еще предстояло постигнуть.

6

«Целыми вечерами,— как вспоминает Е. И. Семенихина,— сидели ребята в пионерской комнате и мечтали, греясь у растопленной печки. Мечтали о том, что будет время, когда все будут счастливы, не будет детдомов...»

Рубцов в то время был хрупким мальчиком «с черными бездонными глазами и очень располагающей к себе улыбкой». Он хорошо играл на гармошке, хорошо учился, выделялся какой-то особой непосредственностью и доверчивостью.

«Учили в Никольской школе, конечно, плохо. Например, преподавателем русского языка и литературы, физкультуры и географии был один человек. Об особых  знаниях тут говорить не приходилось. Зато были книги. Зато на стенах классов висели дореволюционные наглядные пособия. Комплект таких картин, рассказывающих о развитии промышленности в русских городах, нам с сотрудницей Тотемского краеведческого музея удалось найти на чердаке старой Никольской школы. Пролежав десятки лет в опилках, они словно бы и не потускнели. Мы протерли картины тряпкой, и снова заблестела прежняя, такая богатая и такая счастливая русская жизнь. Нижний Новгород, Тверь, Самара...» Разумеется, в городских школах подобные наглядные пособия безжалостно изымались и уничтожались, но в Николе их спасла бедность. Нечем было заменить старорежимные пособия, вот и оставались распахнутыми для детей окна в досоветскую, словно бы освещенную другим солнцем жизнь.

В детдоме все жили с повышенной — палец - в рот не клади— активностью. Недаром здесь была сочинена частушка:

Мы детдомовски ребята,

Мы нигде не пропадем!

В синем море не утонем,

Бережочечком пройдем!

Но Рубцов все-таки не потерялся, сумел стать заводилой и среди детдомовцев. Клавдия Васильевна Игошева вспоминает, как уговаривал ее Коля провести игру «Спрятанное знамя». Дети только что ходили в поход за двадцать пять километров до деревни Черепанихи. Там переехали на  пароме через Сухону, развели на берегу костер. На обратном пути ночевали в Манылове, в гумне... Всем поход очень понравился, и Рубцов предложил продолжить его, организовав игру «Спрятанное знамя», которое должна была искать вся школа. Он с ребятами разработал план, ориентиры, но, к сожалению, К. В. Игошева так и не сумела выяснить, можно ли играть в такую игру. Не сказали воспитательнице в дирекции детдома ни да ни нет.

Вот так и жили тогда в далекой, затерянной в вологодской глуши Николе.

12 июня 1950 года Николай Рубцов получил свидетельство об окончании семи классов и в тот же день уехал в Ригу поступать в мореходное училище.

Откуда у мальчишки, выросшего посреди полей и лесов, возникла необъяснимая любовь к морю, которого он никогда не видел? Как тут не вспомнить, что и прославленные русские адмиралы тоже выросли в глубине континента... Впрочем, мечту о морских странствиях мог пробудить в юном Рубцове и опыт тотемских земляков. В конце сороковых годов, когда наконец-то начали вспоминать имена славных российских мужей, всплыло из неразличимой тьмы «досемнадцатого» года и имя тотьмича Кускова, основавшего столетие назад «Форт-Росс» в Калифорнии. О Кускове тогда писали в районной газете, появился посвященный ему стенд и в Тотемском краеведческом музее... Так что мог, мог Рубцов слышать об отважном земляке, и это тоже сыграло свою роль в выборе пути.

«Колю Рубцова,—пишет в своих воспоминаниях Н. Д. Василькова,— отправляли первым в Ригу... Выдали ему самодельный чемодан, который вместо замка закрывался гвоздиком. Мы, девочки, подарили Коле двенадцать носовых платков — и все обвязанные, вышитые нами...»

7

Удивительное дело... Сколько лет отделяет от нас Николая Рубцова? И ведь не в бесписьменные века он жил, а в десятилетия, когда документировался, кажется, каждый шаг советского гражданина, но — вот нате же! — жалкие, крохи сведений, что удается выудить из архивов, далеко не всегда способны заполнить белые пятна в биографии Рубцова. И порою возникает ощущение, будто и не был он никогда нашим современником, погруженным в стихию справок и анкет, а пришел к нам из другого времени. Можно и далее продолжать эти мистические — о, как приятны они! — рассуждения...

Но, перелистывая тома бухгалтерских и регистрационных книг, понимаешь и другое. Всевластный и всеобъемлющий учет регистрирует каждый шаг человека, но только того человека, который сумел вписаться в советский социум. А тот, кто по каким-либо причинам не смог или же не захотел этого сделать, остается неучтенным. Его надежды и страдания не учитываются, да и не могут быть учтены, потому что советский гражданин и живой человек — это — увы! — не совпадающие друг с другом величины.

В книге учета воспитанников Никольского детдома записано, что 12 июня 1950 года Николай Рубцов уехал в Ригу, уехал поступать в училище.

В мореходке документы у Рубцова не приняли — ему не исполнилось еще пятнадцати лет.

Так ясно видишь эту сцену: уставший, вымотавшийся в долгой дороге подросток входит в приемную комиссию, с облегчением ставит на пол самодельный, запирающийся на гвоздик фанерный чемодан— наконец-то его путь закончен, сейчас его определят на ночлег, поставят на довольствие! — вытаскивает из кармана документы.

Человек в военной форме задает ему вопрос:

— Сколько тебе лет?

— Четырнадцать...— отвечает Рубцов и удивленно смотрит, как, нераскрытые, протягивают ему назад документы. Он не может понять, что в приеме отказано решительно и бесповоротно, он пытается объяснить, что приехал издалека, что дорога у него заняла три дня, что здесь, в Риге, он никого не знает, но его уже не слушают, о нем уже забыли...

И тогда Рубцов поднимает свой фанерный чемоданчик и выходит из здания училища, выходит на улицу чужого, незнакомого города, где он не знает никого и его не знает никто...

Годы спустя Рубцов написал стихотворение «Фиалки». Судя по некоторым деталям, в «Фиалках» запечатлен опыт, приобретенный как раз в Риге, опыт первой попытки самостоятельного устройства в жизни, во взрослом мире:

Я в фуфаечке грязной

Шел по насыпи мола,

Вдруг тоскливо и страстно

Стала звать радиола:

— Купите фиалки!

Вот фиалки лесные!

Купите фиалки!

Они словно живые!

Как я рвался на море!

Бросил дом безрассудно

И в моряцкой конторе

Все просился на судно.

Умолял, караулил...

Но нетрезвые, с кренцем,

Моряки хохотнули

И назвали младенцем...

Напевная, как бы заволакивающая грустью мелодия стиха настраивает читателя на элегический лад, вызывает сопереживание. Каждому — о, это вечное чудо поэзии! — слышится что-то свое, личное в простенькой мелодии, и поэтому диссонансом врывается в нее рвущийся крик, требующий уже не сопереживания, а сострадания:

Кроме моря и неба,

Кроме мокрого мола,

Надо хлеба мне, хлеба!

Замолчи, радиола...

«Фиалки» обычно датируются 1962 годом, годом выхода самодельной книжки Николая Рубцова «Волны и скалы». Написано стихотворение уже после демобилизации Рубцова с флота, но непосредственные жизненные впечатления, положенные в его основу,— несомненно, относятся к более раннему времени. Как это ни парадоксально, но точность датировки лирики Рубцова по конкретным деталям не сравнима подчас с датировкой событий в его автобиографиях и анкетах. Можно, например, сравнить автобиографию: «Отец ушел на фронт и погиб в том же 1941 году», где полная неправда (отец не погиб на войне) соседствует с неточностью (отца призвали не в сорок первом, а в сорок втором году), и — стихотворение «Фиалки»:

Вот хожу я, где ругань,

Где торговля по кругу,

Где толкают друг друга

И толкают друг другу,

Рвут за каждую гайку

Русский, немец, эстонец...

О!.. Купите фуфайку.

Я отдам за червонец...

Если вспомнить первую строку: «Я в фуфаечке грязной...»— и сопоставить ее с запрашиваемой за фуфайку ценой, легко сообразить, что имеется в виду дореформенный червонец, ставший после 1961 года рублем.

Разумеется, лирика — не самый подходящий материал для финансово-экономических изысканий, но смысл произведенной нами операции как раз в том и состоит, чтобы пробиться к реальному, четырнадцатилетнему детдомовцу, к тому голодному мальчишке, который пытается продать на рижском рынке единственное свое достояние— грязную фуфайку. Едва ли в цене на том рынке были вышитые и обвязанные одноклассницами носовые платки...

Для четырнадцатилетнего Рубцова рижская неудача была тяжела еще и потому, что всё эти годы ему внушали, в какой замечательной стране он родился. Конечно,— говорили ему,— сейчас трудно. Но это только сейчас и только здесь, в глухой вологодской деревне. А вообще-то живется хорошо, и главное — все дороги открыты перед юношами и девушками.

Нет никакого сомнения, что в этом смысле Рубцов, как и все остальные детдомовцы, был инфантильней, нежели его сверстники из нормальных семей.

В Риге вдребезги разлетелся внушенный воспитателями и педагогами миф о дорогах, которые открыты молодым. Никому не нужный подросток оказался в равнодушной толчее чужого города.

Только через две недели сумел он вернуться в Николу,

Как записано в книге учета воспитанников, 13 августа Николай Рубцов уехал сдавать экзамены в техникум, в Тотьму— город, где тридцать пять лет спустя ему поставят памятник.

Урок, преподанный в Риге, забылся не сразу. Словно бы подводя итоги, Рубцов напишет в сочинении, анализируя образ Катерины в пьесе А. Островского «Гроза»: «...к несчастью, человек может быть «поэтически» настроен до тех пор, пока жестокие удары судьбы не развеют нелепых представлений о жизни как об источнике единственно счастья и радостей».

Пятнадцатилетнему человеку свойственно абсолютизировать собственный жизненный опыт, свои весьма туманные представления о реальной жизни, и не случайно максималистски-мрачный тезис: «Жизнь — это суровая проза, вечная борьба...»— тут же дополняется достаточно оптимистическими размышлениями о возможности «добыть себе счастье, если у него (человека.— Н. К.) для этого достаточно духа и воли...».

Добыть себе счастье Рубцову, конечно же, хотелось, хотя и тогда, в техникуме, да и потом, многие годы спустя, он не очень-то ясно представлял себе, что это такое... А духа и воли Рубцову было не занимать.

8

В стихотворении «Подорожники» Николай Рубцов писал:

Топ да топ от кустика до кустика —

Неплохая в жизни полоса.

Пролегла дороженька до Устюга

Через город Тотьму и леса.

«Неплохая в жизни полоса...» растянулась почти на два года.

Два года жизни в прекрасном русском городе. Как и на Великий Устюг, на Тотьму у отцов новой культуры— луначарских и губельманов— не хватило, видимо, дефицитного динамита, город даже после войны сохранил свою прежнюю красу. Правда, некий Монашонок, вдохновленный призывами разрушить старый мир, походив с красным знаменем по округе, начал было разбирать колокольню в бывшем Спасо-Суморинском монастыре, но — есть, есть Божий суд! — сверзился вниз, сломал три ребра и отбил печенку. Больше на старинный монастырь не покушались. Настоятельский корпус, корпус братских келий, монастырскую гостиницу передали техникуму, готовившему мастеров лесовозных дорог.

Здесь, в золотом листопаде монастырских берез, и увидел впервые Сергей Багров «русоволосого, с очень живым, загорелым лицом улыбающегося подростка, которому все кричали:

— Давай, Николай! Давай!

И подросток, подламывая локтями, рванул лежавшую на груди красномехую хромку и неожиданно резко запел:

Куда пошла, зелена рать?

Гремела рать, зелена рать.

Пошла я в лес, зелена рать.

Грибы ломать, зелена рать!

Это и был Николай Рубцов.

Подростки и есть подростки, и школу подросткового мужания Николай Рубцов, воспитанный в детдоме, проходил легко. Он вспоминал потом, как испытывали в техникуме на смелость. Всей гурьбой шли в полуразрушенный собор, от которого остались только стены и внутренний карниз, прерванный проломом. Нужно было пройти по этому карнизу на головокружительной высоте и перепрыгнуть через пролом. Коля прыгал. Было жутковато, но не страшно.

Но таким — отчаянным и бесшабашным — был Рубцов днем, в шумной ватаге сверстников. А вечером? Ночью?

Тот, кто жил в сберегаемых советской властью монастырях, знает, какая тоска обрушивается здесь на человека в сумерках, запекающихся в черных провалах стен, клубящихся под рухнувшими кровлями храмов.

В последние детдомовские годы и годы, проведенные в техникуме, Рубцов словно бы и забыл, что у него есть отец. Никому из его знакомых тех лет не запомнилось, чтобы он пытался восстановить связь с отцом, братом, сестрой, теткой... Быть может, только однажды и попытался рассказать Николай «все накопившееся на душе за эти долгие годы бесконечного молчания». Случилось это уже в 1951 году, когда Рубцов писал сочинение на заданную в техникуме тему: «Мой родной уголок». Оно сохранилось.

Поначалу— это обычное ученическое сочинение, пересказывающее экскурсоводческие байки, сочинение, подчас удручающее примитивностью мышления и полным незнанием истории... Приведем лишь некоторые строки из него: «Многое изменилось благодаря Великой Октябрьской революции. Монастырь, бывший очагом насилия и грабежа, превратился в рассадник культуры и грамотности среди населения. В заново отстроенных аудиториях зашумели первые студенты. Бывший тотемский собор превратился в городской кинотеатр, откуда беспрерывно доносится веселая музыка, наполняющая радостью сердца новой молодежи!» Но где-то к середине сочинения Рубцов вдруг оставляет тон разбитного экскурсовода и начинает писать о своем детстве. Вначале, сбиваясь на уже заданный тон: «Иначе и нельзя! Ведь в их среде протекало мое беззаботное, счастливое, незабываемое детство...», но с каждым словом все искреннее и увлеченнее...

«Хорошо в зимнее время, распахнув полы пальто, мчаться с горы навстречу обжигающему лицо ветру; хорошо в летнее время искупаться в прохладной воде, веселой при солнечном свете речки, хорошо бегать до безумия, играть, кувыркаться. А все-таки лучше всего проводить летние вечера в лесу у костра, пламя которого прорывает сгущающуюся темноту наступающего вечера, освещая черные неподвижные тени, падающие от деревьев, кажущиеся какими-то таинственными существами среди окружающей тишины и мрака...»

И чем дальше, тем несовместимее сочетание детских слов и оборотов: «играть... кувыркаться...» с точными, свидетельствующими о духовной зрелости и художническом видении мазками: «веселой при солнечном свете» речкой, «черными неподвижными тенями».

Еще более удивительно, как безбоязненно открывается пятнадцатилетний детдомовец, описывая «темные тотемские ночи». Как бы переходя на рассказ о друге детства, Рубцов пытается написать свой автопортрет:

«Обычно безудержно веселый, жизнерадостный, он становится порою непонятным для меня, сидит где-нибудь один, думает, думает и вдруг?.. на таких всегда веселых, полных жизнеутверждающей силы глазах показываются слезы!» (Этот «автопортрет» совпадает с тем, что рассказывает о Рубцове Л. С. Тугарина: «А Коля Рубцов ласковый был. У него кличка такая была — любимчик. Но ему что-то безразлично это было. Часто задумчивый сидел». То же самое и в воспоминаниях А. И. Корюкиной: «В детском доме Колю любили все... Он был ласков сам и любил ласку, был легко раним и при малейшей обиде плакал...»)

А дальше, уже забывая о том, что он начал рассказ в третьем лице, как бы о своем друге, Рубцов прямо пишет о том тайном, что мучило его детдомовскими ночами. Страх в этом удивительном сочинении персонифицирован с медведем, превращающимся то в директора школы, то в свирепого хищника...

«Может быть, все это покажется невероятным, но представьте себе, как часто такие истории и им подобные видел я во сне в те же темные тотемские ночи, засыпая под заунывную песню ветра, свистящего в трубе».

Пересказывая сновидение, Николай Рубцов, сам того не понимая, анализирует свои комплексы и пытается преодолеть их. Пускай во сне медведь «нисколько не испугался меня (хотя говорят, что медведь боится людей), а, наоборот, с каким-то диким ревом бросился мне навстречу...» и первым желанием было «бежать, бежать...», но все-таки страх удается преодолеть. Мальчик выхватывает «охотничий нож», который у него наяву отбирает директор школы и который так пригодился  сейчас во сне, и «с криком, который по силе и ужасу не уступает реву самого медведя...» — бросается навстречу ему. Медведь падает, сраженный ножом.

Впрочем, тут же Рубцов и заканчивает свое повествование, выходя из области подсознательного в мир природы, в пейзаж, как это он часто делал потом в своих стихах:

«По-прежнему тихо, почти беззвучно шумели старые березы в лесу в безветренные дни, а вместе с порывами ветра громко плакали, почти стонали, как будто человеческою речью старались рассказать все накопившееся на душе за эти долгие годы бесконечного молчания. По-прежнему с какой-то затаенной, еле заметной грустью без конца роптала одинокая осина, вероятно, жалуясь на свое одиночество... По-прежнему спокойно и плавно уносились легкие волны Сухоны в безвозвратную даль...»

Сочинение «Мой родной уголок» интересно как достоверное, из первых рук, свидетельство драматической работы, происходившей в Рубцове-подростке. Результат этой работы известен. С юношеской беспощадностью и благородством Николай Рубцов принимает решение жить вопреки несправедливости судьбы. Жить, как бы и не замечая несправедливости. Живой отец не вспоминает своего сына, и не надо. Значит, у него нет отца.

На следующий год, нанимаясь кочегаром на тральщик, Николай напишет в автобиографии: «В 1940 году переехал вместе с семьей в Вологду, где нас и застала война. Отец ушел на фронт и погиб в том же 1941 году». Конечно, можно объяснить, что Рубцов написал так, не зная все-таки наверняка, где его отец, но едва ли это объяснение правильно. Несмотря на то что начиная с 1953 года Рубцов регулярно встречается с отцом, в 1963 году он повторит свое утверждение: «Родителей лишился в начале войны». Впрочем, взаимоотношения с отцом в 1951 веду не кончаются...

В Спасо-Суморинском монастыре, то бишь в лесном техникуме — «рассаднике культуры и грамотности», Рубцов провел два года, лишь изредка наезжая отсюда в Николу. Но уже в летние каникулы после первого курса ехать ему оказалось некуда — 22 июля 1951 года Никольский детдом закрыли.

А через полгода Рубцову исполнилось шестнадцать, и, получив паспорт, в конце лета 1952 года он уезжает в Архангельск, уезжает, позабыв в общежитии техникума   затрепанную тетрадку со своими стихами. Все так и было, как писал он в сочинении год назад: «Последний, отвальный гудок дает пароход «Чернышевский», отходя от пристани, и быстро проходит рекой, мимо маленьких деревянных старинных домиков, скрывающихся в зелени недавно распустившихся листьев берез, лип, сосен и елей, скрадывающей их заметную кособокость и уже подряхлевший за долгие годы существования вид, мимо громадных церквей, верхушки которых еще далеко будут видны, возвышаясь над городом». Только была не весна, а осень. Дул холодный ветер, густая темнота висела над рекой, как в стихах, которые еще предстоит написать Рубцову:

Была сурова пристань в поздний час,

Искрясь, во тьме горели папиросы,

И трап стонал, и хмурые матросы

Устало поторапливали нас.

И вдруг такой повеяло с полей

Тоской любви! Тоской свиданий кратких!

Я уплывал... все дальше... без оглядки

На мглистый берег юности своей.


9

На этот раз встреча с морем, о котором так мечтал Рубцов и в детдоме на берегу Толшмы, и в полуразрушенном, превращенном в лесотехникум старинном монастыре, состоялась.

Забрызгана

             крупно

и рубка,

         и рында,

Но час

 отправления

        дан!

И тральщик

     тралфлота

треста «Севрыба»

Пошел

промышлять

    в океан...

В этих рубленых, написанных почти десять лет спустя стихах энергии и пафоса больше, чем личного духовного  и житейского опыта, и не случайно, как только романтический пейзаж заселяется людьми, стихотворение проваливается, строчки разбухают случайными, поддерживаемыми лишь ритмом, а не внутренней логикой, словами.

Личностное, лирическое задавлено в этих стихах Рубцова мощной романтической антитезой: слабый, но бесстрашный человек и безграничное, суровое море, которое все-таки покоряется отважным морякам:

А волны,

      как мускулы,

взмыленно,

       рьяно,

Буграми

     в суровых тонах

Ходили

по черной

груди океана,

И чайки

     плескались

в волнах...

Несовпадение образа лирического героя «морских» стихотворений с самим Рубцовым поразительно. Это несовпадение позволяет многое понять в рубцовском характере. Так беспощадно-жестко выстраивается драматургия жизни, что говорить о самом себе Рубцов долго не решается — не хватало сил...

Как вспоминает капитан РТ-20 «Архангельск» А. П. Шильников, Рубцов был тогда самым низкорослым в команде. Когда боцман Голубин выдал ему робу— а наша швейная промышленность издавна шьет одежду в основном на богатырей, — он буквально утонул в ней. Хорошо, что жена механика РТ-20 ушила Николаю эту робу, чтобы он мог носить ее...

Эти бытовые подробности начала морской одиссеи Николая Рубцова, мягко говоря, не вполне соответствуют облику героя морского цикла, «юного сына морских факторий», который хочет, «чтобы вечно шторм звучал»...

Здесь уместно будет напомнить, что физическое развитие всех русских детей, выросших в годы войны, было замедленным. И даже наше государство, которое всегда  думает о живых людях в последнюю очередь, «продлило» их детство и отрочество. В школу тогда брали с восьми лет, позднее призывали и в армию. И наверное, нужно удивляться не тому, что меньше года продержался Николай Рубцов в должности кочегара, а тому, что все-таки почти год он сумел выдержать на этой тяжелой, непосильной для него работе.

Вспоминая через десять лет о своей работе на тральщике, Николай Рубцов напишет:

Никем по свету не гонимый,

Я в этот порт явился сам

В своей любви необъяснимой

К полночным северным судам.

Стихотворение это написано с бесшабашной, характерной для Рубцова начала шестидесятых удалью. И тем не менее из морского цикла оно явно выпадает. Не тематически, а интонационно. Кажется, впервые начинает явственно звучать здесь столь характерная для позднего Рубцова грустная самоирония: «Оставив женщин и ночлег,  иду походкой гражданина  и ртом ловлю роскошный снег». Самоирония, позволяющая если не заговорить о главном в себе, то хотя бы приблизиться к главному. И когда вдумываешься в слова: «Никем по свету не гонимый», понимаешь, что это не красивый, романтический штамп, а беспощадная истина рубцовской жизни. Никто никогда и не гнал Рубцова. И может быть, в том и состояла трагедия и горечь его жизни, что в огромной стране он умудрился прожить почти всю жизнь, не имея никакой собственной жилплощади. И необъяснимая любовь «к полночным северным судам» — тоже понятна и объяснима. Это из тех любовей, что человек сам придумывает для себя. Вместо «полночных судов» могло оказаться что угодно, лишь бы при этом почувствовал себя Рубцов полноправным человеком, смог пройти независимой «походкой гражданина»...

И все-таки работа на тральщике оказалась непосильной.

23 июля 1953 года Рубцов принес А. П. Шильникову заявление на расчет.

— Что,— спросил Алексей Павлович, прочитав написанное на четверти тетрадного листка в косую линейку заявление.— Не нравится у нас, Коля?

— Нет...— смущаясь, ответил Рубцов.— Нравится... Только я учиться решил, на механика.

— Правильно...— сказал Шильников и, оглянув худенькую фигурку своего кочегара, подписал заявление на расчет.

Через три дня Николай уехал в Кировск. Решил поступить— вспомните: «Я везде попихаюсь...»— в горный техникум.

Время для поездки Рубцов выбрал не самое удачное.

27 марта 1953 года, вскоре после смерти Сталина, был опубликован Указ Президиума Верховного Совета Союза ССР об амнистии. По этому указу — амнистия 1953 года получила название  Бериевской — из мест заключения освобождались все лица, осужденные на срок до пяти лет. К осужденным за контрреволюционные преступления амнистия не применялась. Не подпадали под нее и такие «преступники», как та же колхозница Е. В. Овчинникова, которая за пять литров колхозного молока была осуждена на десять лет...

Тем не менее амнистировалось довольно много заключенных, и летом поток уголовников хлынул из лагерей. Обстановку, царящую на Кировской железной дороге, представить нетрудно. В этом смысле Рубцову везло всю жизнь— всегда он оказывался в переломные моменты истории страны именно там, где напряженность почти достигала предела, и все видел сам, все сам перечувствовал.

На вокзале Рубцова обокрали, и добираться до Кировска ему пришлось на крыше вагона. В самом вагоне ехали амнистированные уголовники.

Вероятно, за год работы на тральщике Николаю Рубцову удалось скопить какие-то, необходимые на первое время деньги. Но деньги тоже исчезли вместе с самодельным, «запирающимся на гвоздик» детдомовским чемоданом... И хотя Рубцову и удалось поступить в техникум — проучился он здесь меньше года.

Что делал Рубцов, бросив техникум, известно только из его стихов:

Жизнь меня по Северу носила

И по рынкам знойного Чор-Су.

Еще известно, что и в солнечно-знойных краях не сумел отогреться поэт. В 1954 году он написал в Ташкенте:

Да! Умру я!

И что ж такого?

Хоть сейчас из нагана

      в лоб!

Может быть,

Гробовщик толковый

Смастерит мне хороший

      гроб.

А на что мне

Хороший гроб-то?

Зарывайте меня хоть

       как!

Жалкий след мой

Будет затоптан

Башмаками других

       бродяг.

И останется все,

Как было

На Земле,

Не для всех родной...

Будет так же

Светить Светило

На заплеванный шар

  земной!

Впервые, в этом стихотворении, обращается Рубцов к теме, ставшей в дальнейшем одной из главных в его творчестве. С годами придет в стихи всепрощающая мудрость, философская глубина, но отчаянная невозможность примириться, свыкнуться с мыслью о смерти, останется неизменной. И через шестнадцать лет, стоя уже на пороге гибели, Рубцов будет писать:

Село стоит

На правом берегу,

А кладбище —

На левом берегу.

И самый грустный все же

И нелепый

Вот этот путь,

Венчающий борьбу

И все на свете,—

С правого

На левый,

Среди цветов

В обыденном гробу...

Трудно не заметить внутреннего созвучия этих двух стихотворений, между которыми, как между обложками книги, вместилось все богатство рубцовской лирики.

И еще одно... В Ташкенте пусть и неловко, но очень отчетливо впервые сформулирована Рубцовым важная для его стихов и жизненного пути мысль— осознание, что он находится на «Земле, не для всех родной». Как мы уже говорили, Рубцов не сразу сумел заговорить о самом главном в себе, не сразу разглядел в своей судьбе отражение судьбы всей России, не сразу сумел осознать высокое предназначение поэта. И чудо, что далеко от родных краев, в Ташкенте, в минуту усталости или отчаяния удалось ему на мгновение заглянуть далеко вперед, заглянуть в себя будущего...