Николай Рубцов: Заметки о жизни и
творчестве поэта

Вадим КОЖИНОВ

* * *

Наконец, в критике прочно утвердилось представление о принципиальной  п р о с т о т е  и  «б е з ы с к у с н о с т и» поэзии Николая Рубцова. Многие критические отклики создают впечатление, что творчество поэта как бы даже, не нуждается в серьезном и углубленном понимании и тем более «исследовании», ибо всe здесь высказано прямо, непосредственно, без каких-либо «ухищрений». И задача читателя и критика состоит лишь в том, чтобы доверчиво, «душевно» воспринимать простое, открытое и откровенное слово поэта.

Такое решение вопроса имеет свою привлекательность. Вот, мол, иные поэты напрягаются и изощряются, чтобы создать сложный образный мир (который к тому же неизбежно оказывается в той или иной мере искусственным), а Николай Рубцов сумел — и в этом как раз и проявилась сила его таланта — попросту «сказаться душой», естественно, словно без всякого «искусства» выразить ту сокровенную суть человека, которая и составляет истинную основу поэзии.

Такое решение заманчиво, но, увы, несостоятельно. Тем, кто стремится понять природу поэзии (и, конечно, искусства в целом), необходимо раз и навсегда запомнить, что в творчестве нет и не может быть простых — в буквальном смысле этого слова — и «безыскусных» путей.

Да, поэзии Рубцова не свойственна та прямая, очевидная сложность, которая бросается в глаза каждому. Нет в ней ни изощренных метафор, ни причудливых образных ассоциаций, ни необычных словосочетаний, ни оригинальных звуковых и ритмических структур. Впрочем, это не совсем так. Внешняя сложность нередко присуща р а н н и м стихам Николая Рубцова, в частности его сознательно «экспериментальным» вещам конца 1950 — начала 1960-х годов (о них уже говорилось), в которых он как бы испытывал свое мастерство. Стихи эти свидетельствуют, что Николай Рубцов мог бы пойти по совсем иной дороге (по которой, кстати сказать, пошли в то время многие поэты). Но Николай Рубцов вскоре наотрез отказался от какой-либо «экспериментальности».

Это, однако, ни в коей мере не означало, что он упростил свою творческую задачу. И я постараюсь в дальнейшем показать необычайную сложность созданного Рубцовым поэтического мира. Сложность эта особенно велика потому, что она залегает в самой глубине и воплощает в себе не изощренность поэтического зрения, но внутреннюю сложность самого бытия (точнее со-бытия) человека и мира.

Михаил Лобанов в уже упоминавшейся статье заметил, что в поэзии Рубцова «миросозерцание неизмеримо углубляется... причастностью к тому, что, в сущности, невыразимо». Можно выразить или даже, вернее, изобразить объективную жизнь мира — скажем, создать зримый, осязаемый словесный образ природы. С другой стороны, можно очень точно выразить душевное состояние человека, которое ведь и само по себе так или иначе воплощается в слове, в так называемой внутренней речи, уловив и закрепив в стихе движение этой прихотливой словесной ткани, поэт ставит перед нами «поток сознания».

Но бытие совершается и на грани человека и мира, на самом рубеже субъективного и объективного. Этот, пользуясь термином М. М. Бахтина, диалог человека и мира нельзя воплотить ни в чувственном образе, ни в слове как в таковом. Этот диалог как бы в самом деле невыразим, ибо его «участники» говорят на разных языках — «языке» реальности и языке слов,— и не существует некоего единого «материала», в котором воплотились бы сразу, в одном ряду и голос человека, и голос мира. Полнее всего этот диалог выражается, пожалуй, в музыке, создающей свой особенный «язык», в котором свободно сливаются человеческое и Вселенское.

Лирическую поэзию часто сравнивают с музыкой, но сплошь и рядом это сопоставление проводится чисто формально: речь идет о внешней «музыкальности»— то есть ритмичности и «напевности»— стиха. В лирике возможна гораздо более существенная близость к музыке, характерная, впрочем, далеко не для всех лирических поэтов. Эта близость в высшей степени свойственна лучшим стихам Николая Рубцова.

Они выражают то, что невыразимо ни зримым образом, ни словом в его собственном значении. В известных стихах Рубцова —

В горнице моей светло.

Это от ночной звезды.

Матушка возьмет ведро,

Молча принесет воды... —

есть, конечно, и образность, и личностная речь поэта, выражающая его душевную жизнь. Но суть этих строк и их властное обаяние заключены все же в чем-то ином. Я говорю пока неопределенно «в чем-то», ибо очень трудно охарактеризовать это «иное»; но теперь мы как раз и займемся выяснением существа дела.

Образ и слово играют в поэзии Рубцова как бы вспомогательные роли, они служат чему-то третьему, возникающему из их взаимодействия. Именно потому в зрелых стихах поэта нет ни «яркой» и оригинальной образности, ни необычных, «изысканных» слов. И то, и другое только мешало бы созданию своеобразного поэтического мира Николая Рубцова.

Оценивая книгу Рубцова «Звезда полей», поэт Егор Исаев говорил: «Я помню ее сердцем. Помню не построчно, а всю целиком, как помнят человека со своим неповторимым лицом, со своим характером... В ней есть своя особенная предвечернесть — углубленный звук, о многом говорящая пауза. О стихах Николая Рубцова трудно говорить — как трудно говорить о музыке. Слово его не столько обозначает предмет, сколько живет предметом, высказывается его состоянием».

Это очень меткие суждения. Слово в поэзии Рубцова действительно не столько обозначает — или изображает, «рисует», запечатлевает — предмет, сколько живет им. С другой стороны, слово или, точнее, речь поэта сама по себе не стремится быть сугубо личной, отчетливо индивидуализированной. Она как бы принадлежит всем и каждому.

Цель поэта состояла, по-видимому, не в изображении внешнего мира и не в выражении внутренней жизни души, но в воплощении с л и я н и я мира и человека, в преодолении границы между ними. А для этого необходим особенный «язык». И то, что Егор Исаев назвал «углубленным звуком и о многом говорящей паузой», относится именно к этому особенному «языку» рубцовской поэзии, «языку», который не сводится к образам и словам, а лишь создается с их помощью, на их основе.

Уместно обратиться прежде всего к анализу начальных, первых строк стихотворений Николая Рубцова. Его зачины своеобразны и имеют очень существенное значение.

Преобладающая часть зрелых стихотворений поэта начинается со строк, представляющих собою самостоятельное целое. Такие первые строки заканчиваются, понятно, точкой, многоточием, или — реже — восклицательным либо вопросительным знаком; но дело, конечно, не в этом внешнем факте.

Многие зачины Рубцова — это как бы предельно краткие стихотворения, подчас замечательные уже сами по себе (вслушайтесь в них):

В горнице моей светло.

Я уеду из этой деревни...

Взбегу на холм и упаду в траву.

Все облака над ней, все облака...

Тихая моя родина!

Мне лошадь встретилась в кустах.

Седьмые сутки дождь не умолкает.

...Мы сразу стали тише и взрослей.

Лошадь белая в поле темном.

Все движется к темному устью.

Как далеко дороги пролегли!

Я забыл, как лошадь запрягают.

О чем писать? На то не наша воля!

Потонула во тьме отдаленная пристань.

Вот он и кончился покой!

Закатилось солнце за вагоны.

Не было собак — и вдруг залаяли.

Короткий день. А вечер долгий.

В этой деревне огни не погашены.

Замерзают мои георгины.

Идет старик в простой одежде.

Высокий дуб. Глубокая вода.

Ах, как светло роятся огоньки!

Ласточка носится с криком.

Люблю ветер. Больше всего на свете.

Уже деревня вся в тени.

Окно, светящееся чуть.

И т. д.

(Некоторые из приводимых строк в посмертно изданных книгах поэта заканчиваются запятыми. Но это редакторский произвол или небрежность: в прижизненных книгах и журнальных публикациях все цитируемые строки представляют собою самостоятельные предложения.)

Первая строка стихотворения всегда очень важна; это своего рода камертон, задающий всю мелодию. Но мало того: в лирической миниатюре (а большинство стихотворений Николая Рубцова состоит всего из 12— 24 строк) первая строка по своей весомости сравнима с прологом или начальной главой романа.

Очевидная обособленность первой строки сама по себе определяет значительную последующую паузу, которая накладывает печать на восприятие стихотворения в целом. С другой стороны, выделенность побуждает углубленно пережить строку — в том числе и ее звучание.

Приведенные мной зачины стихотворений замечательны своей естественностью, они словно выдохнуты, без усилия выхвачены из творческого сознания поэта. Но обратим специальное внимание на их звуковое строение, и нам станут очевидны повторы гласных и согласных звуков, создающих гармонию или даже особенную настроенность: Взбегу на холм и упаду в траву; Вот он и кончился покой; Я уеду из этой деревни; Мы сразу стали тише и взрослей; Идет старик в простой одежде; Как далеко дороги пролегли; Не было собак — и вдруг залаяли; Я забыл, как лошадь запрягают и т. п.

(Говоря о повторах гласных звуков, нужно учитывать, что по-настоящему внятно звучат те из них, которые находятся под ударением. Однако в какой-то мере и безударные гласные участвуют в создании стройности звучания.)

Эти повторы не могут быть случайными (хотя едва ли они созданы вполне сознательно, обдуманно; речь должна идти о творческой целеустремленности поэта); такие нагнетания однородных звуков и целых звукосочетаний на протяжении строки, состоящей всего лишь из пятнадцати-тридцати звуков,— очень маловероятны в «обычной» речи.

Но дело, разумеется, отнюдь не в самих этих звуковых повторах: их может «организовать» любой версификатор. Дело в том, что повторы существуют в строках, обладающих предельной естественностью и вольностью. И, строго говоря, они, эти повторы, вообще не «слышны», они только упорядочивают, гармонизируют, настраивают движение поэтического голоса (который вполне воспринимается и тогда, когда мы читаем стихи «про себя»).

Итак, начальные строки стихотворений Николая Рубцова задают тон, определяют самой своей обособленностью значащие паузы и «углубленный звук» его поэзии. В них есть и то слияние естественности и искусности, которое составляет исходную основу подлинного стиха. Наконец, каждая из приведенных строк предстает как неповторимое движение, как собственно рубцовский поэтический жест, который внятен читателю, в той или иной мере вошедшему в мир поэзии Николая Рубцова.

Но как же создаются эти поэтические «жесты»? Ведь почти все приведенные выше зачины представляют собой предельно простые «сообщения», выраженные в предельно простой форме: «Я уеду из этой деревни». «Мне лошадь встретилась в кустах». «Седьмые сутки дождь не умолкает». «Высокий дуб. Глубокая вода». «Не было собак — и вдруг залаяли» и т. д.

Все дело, по-видимому, в том, что обособленность этих строк, связанная с «углубленным звуком» (тут надо вспомнить также, конечно, и об уже отмеченном слиянии естественности и искусности, и о многозначительной паузе — как бы осмысленном молчании — после строки и в конце концов о ритме, о стиховой интонации вообще), пробуждает в них, в этих строках, некое внутреннее свечение.

Вполне понятно далее, что каждая такая строка раскрывает весь свой смысл лишь в связи с зачинаемым ею стихотворением в его целостности; она существует не сама по себе, но как «пролог» стихотворения.

И оказывается, что именно простота, даже, если угодно, элементарность заключенных в этих строках «сообщений» оборачивается глубокой содержательностью особенного характера. Да, именно — «элементарность» внешнего смысла побуждает как бы заглянуть вглубь.

Я уеду из этой деревни...

 

Короткий день. А вечер долгий.

 

В горнице моей светло.

В этих — и других подобных — строках «предмет», в сущности, не изображается; они в самом деле «живут предметом». И простота строк выявляет, обнажает эту их напряженную внутреннюю жизнь. Словом, простота здесь вовсе не проста.

Нельзя не отметить, что у Николая Рубцова есть стихи, зачины которых с внешней точки зрения более «образны» (я беру первые строки, так же составляющие самостоятельные предложения):

Меж болотных стволов красовался

Восток огнеликий. . .

 

В полях сверкало. Близилась гроза.

 

Вода недвижнее стекла.

 

Размытый путь. Кривые тополя.

 

И т. п.

Но, по моему убеждению, эти зачины менее удачны. Внешняя изобразительность заслоняет здесь внутреннюю жизнь стиха. Николай Рубцов одерживает безусловную победу там, где его слово не изображает мир (и в то же время вовсе не уходит в субъективность души), а в самом деле ж и в е т им, преодолевая границу между миром и человеческой душой.

Все это очень трудно показать наглядно и точно, речь идет о тончайших и к тому же таящихся в глубине поэтической реальности моментах. Повторю еще раз, что внутренний смысл начальной строки по-настоящему открывается, конечно, не сразу, а лишь после восприятия стихотворения в его целостности или далее на фоне всей поэзии Николая Рубцова. Но, войдя в атмосферу стихотворения (и поэзии в целом), мы схватываем и относительно самостоятельный смысл зачина. Тогда нам становится внятным тот особенный внутренний «язык», в котором органически слиты голос человека и голос мира. Сущность заключена не в объективном образе и не в субъективном, личном слове, а в глубинном движении, воплощающем со-бытие человека и мира:

Как далеко дороги пролегли!

Вполне понятно, что, характеризуя своеобразные зачины поэта, мы затронули лишь одно частное проявление сути дела (к тому же далеко не все стихи Николая Рубцова имеют подобные зачины). Но естественно было начать с «проблемы первой строки». Обратимся теперь к другим сторонам творчества поэта, в которых его суть выступит, надеюсь, более отчетливо и основательно.