Ангел Родины

Николай КОНЯЕВ

Повесть о посмертной судьбе Николая Рубцова

Ангел родины незлобливой моей...

К. Фофанов

 

УЖАСНЫЕ ОБЛОМКИ

Третьего января 1996 года великому русскому поэту Николаю Михайловичу Рубцову исполнилось бы шестьдесят лет. Ровно четверть века не дожил он до пенсионного возраста. Двадцать пять лет назад в крещенскую ночь на 19 января 1971 года его убили. Ужасная судьба...

Ему было шесть лет, когда «от водянки и голодовки» умерла его мать. Старшую сестру, Галину, забрала к себе тетка — Софья Андриановна. Брата, Альберта, уже из детдома взяла в няньки мачеха. Николай Рубцов, не нужный никому, был оставлен в детдоме. Закончив семилетку, он работал матросом на судне и кочегаром на заводе, служил в армии и учился, нищенствовал и писал стихи. Его первая тоненькая книжка «Лирика» вышла в шестьдесят пятом году, а через десять лет стихи Рубцова издали в серии классиков — «Поэтическая Россия». В тридцать пять лет, впервые в жизни, обзавелся Рубцов постоянной пропиской, а спустя десять лет его именем назвали улицу в Вологде, в Тотьме поставили памятник ему на берегу реки.

Трагическая и исполненная подлинного величия судьба. И вместе с тем судьба очень русская, вобравшая в себя все сиротство, всю забытость России, всю ее силу и красоту. Николай Рубцов, хотя и были у него возможности, другой себе судьбы не искал. Только безусловное принятие судьбы своей Родины, только полное забвение себя и, как результат, обретение возможности плакать ее слезами, петь ее голосом, звенеть ее эхом...

И разбудят меня, позовут журавлиные клики

Над моим чердаком, над болотом, забытым вдали...

Широко на Руси предназначенный срок увяданья

Возвещают они, как сказание древних страниц.

Все, что есть на душе, до конца выражает рыданье

И высокий полет этих гордых, прославленных птиц...

Простая и такая безыскусная поэзия Рубцова — высшее проявление художественности. Она, как говорение из души в душу, вместе с тем позволяла поэту прозревать и будущее. И страны, и свое собственное.

Задолго до смерти Николай Рубцов написал знаменитое стихотворение:

Я умру в крещенские морозы.

Я умру, когда трещат березы.

А весною ужас будет полный:

На погост речные хлынут волны!

Из моей затопленной могилы

Гроб всплывет, забытый и унылый,

Разобьется с треском,

                                      и в потемки

Уплывут ужасные обломки.

Сам не знаю, что это такое...

Я не верю вечности покоя!

Конечно, многие большие поэты угадывали свою судьбу, но у кого еще провидческие способности были развиты так сильно, как у Рубцова? И дело не только в том, что Рубцов совершенно точно предсказал день своей гибели... Он предсказал и то, что будет после его смерти.

Впервые об «ужасных обломках» я задумался, когда начались разговоры, дескать, неплохо бы перезахоронить Рубцова, перенести его могилку в Прилуцкий монастырь, поближе к туристским тропам. С этим трудно спорить. Разумеется, по месту, занимаемому в русской поэзии, Николаю Михайловичу действительно пристойнее покоиться рядом с могилой поэта Батюшкова, а не на обычном городском кладбище... Но, с другой стороны, все в душе восстает против этого. И вечный покой не надо без нужды нарушать, да и рядовое городское кладбище неотъемлемо от рубцовской судьбы, как и крохотная однокомнатная квартирка в пятиэтажной «хрущобе» на улице Яшина, что дали ему за полтора года до гибели...

И безусловно, что грядущее перезахоронение как-то связано с предсмертными словами Рубцова о гробе, выплывающем из затопленной могилы, но в последние годы все навязчивей мысль, что не только это свое перезахоронение прозревал Рубцов, когда говорил об «ужасных обломках»...

О судьбе Николая Михайловича Рубцова и его последних  днях я написал повесть «Путник на краю поля», которая была напечатана в журнале «Север» и «Роман-газете», а сейчас выпущена отдельным изданием («Вологодская трагедия», издательство «Эллис Лак», Москва). Поэтому не буду повторяться, напомню только вкратце, что же все-таки произошло в январе 1971 года в Вологде.

На Новый год Николай Михайлович ждал гостей из Николы — Генриетту Михайловну Меньшикову и дочку Лену. Купил елку, но наряжать не стал, собирался сделать это вместе с Леной. Увы... Метель замела дороги, и из деревни Николы невозможно стало выбраться. Лену не привезли. Новый год Рубцов встретил у пустой, так и не наряженной елки, сиротливо стоящей в переднем углу.

Пятого января вернулась в Вологду Людмила Дербина — женщина, которую Рубцов любил и с которой, как он думал, навсегда расстался.

Рубцов дома был один. Открыл дверь Дербиной и сразу лег на диван. Накануне у него был сердечный приступ.

«Я села на диван, — пишет в своих воспоминаниях Дербина, — и, не стесняясь Рубцова, беззвучно заплакала. Он ткнулся лицом мне в колени, обнимая мои ноги, и все его худенькое тело мелко задрожало от сдерживаемых рыданий. Никогда еще не было у нас так, чтобы мы плакали сразу оба. Тут мы плакали, не стесняясь друг друга. Плакали от горя, от невозможности счастья, и наша встреча была похожа на прощание...»

Потом были долгие, почти бессвязные объяснения, потом примирение. 8 января, в Рождество, Рубцов и Дербина понесли заявление в загс... Регистрацию брака назначили на 19 февраля. Дербина выписалась из Подлесского сельсовета, вместе с Рубцовым сходила в ЖКО и сдала на прописку свой паспорт. Начала подыскивать себе работу в Вологде.

Все эти дни Рубцов не пил. Врач прописал ему лекарство, и сердечные боли стихли.

Замирает сердце и перехватывает дыхание, когда заново выстраиваешь события предсмертной недели Николая Михайловича Рубцова. Так бывает, когда обреченный человек перед самой своей кончиной вдруг освобождается от боли, терзавшей его последние месяцы, и близким этого человека кажется тогда, будто произошло чудо. Увы... Чуда не произошло и на этот раз.

В понедельник, восемнадцатого января, Рубцов отправился вместе с Дербиной в жилконтору. Здесь их поджидала неприятность — Людмилу не прописывали, не хватало площади на ее ребенка. Рубцов вспылил. Он пригрозил, что отправится к начальнику милиции, будет жаловаться в обком партии.

— Идите... Жалуйтесь... — равнодушно ответили ему, и Рубцов — тоскливо сжалось, заныло сердце! — понял, что на пути к житейскому счастью опять встает незримая стена инструкций и правил, прошибить которую еще никогда не удавалось ему.

И конечно, он сорвался. Возвращаясь из жилконторы, встретил приятелей. Когда Дербина тоже вернулась в квартиру, все уже были пьяными. Рубцов начал буйствовать, и компания разошлась, убегая от скандала.

Дербина попыталась уложить Рубцова в постель, но Рубцов вскочил, натянул на себя одежду и сел к столу, где стояло недопитое вино. Он закурил, а горящую спичку отшвырнул. Спичка упала к ногам Дербиной. Дербина представила, что спичка могла попасть в нее, и чуть не заплакала. Пытаясь убедить, что ничего все равно не случилось бы, что спичка все равно бы погасла, Рубцов зажег еще одну и тоже кинул.

«Я стояла как раз у кровати... Пока он бросал спички, я стояла не шевелясь, молча, в упор смотрела на него, хотя внутри у меня все кипело... Потом не выдержала, оттолкнула его и вышла в прихожую».

Рубцов допил вино и швырнул стакан в стену над кроватью. Осколки стекла рассыпались по постели, по полу. Рубцов взял гармошку, но тут же отшвырнул и ее. Словно неразумный ребенок, старающийся обратить на себя внимание и совершающий для этого все новые и новые безобразия, Рубцов разбил свою любимую пластинку Вертинского.

«Я по-прежнему презрительно молчала. Он накалялся. Я с ненавистью смотрела на него... И вдруг он, всю ночь глумившийся надо мной, сказал как ни в чем не бывало:

— Люда, давай ложиться спать. Иди ко мне». Это спокойствие — как же это ничего не было?! —- и возмутило сильнее всего Дербину.

— Ложись! Я тебе не мешаю!

— Иди ко мне!

Не зови, я с тобой не лягу!

«Тогда он подбежал ко мне, схватил за руки и потянул к себе в постель. Я вырвалась. Он снова, заламывая мне руки, толкал меня в постель. Я снова вырвалась... Нужно усмирить, усмирить! — билось у меня в мозгу. Рубцов тянулся ко мне рукой, я перехватила ее и сильно укусила. ..

Вдруг неизвестно отчего рухнул стол, на котором стояли иконы. Все они рассыпались по полу вокруг нас. Лица Рубцова я не видела. Ни о каком смертельном исходе не по-мышлялось. Хотелось одного, чтобы он пока не вставал...»

Вот так и случилось непоправимое. В ту ночь соседка Рубцова проснулась от крика.

— Я люблю тебя! — услышала она. Последние слова, которые произнес Рубцов.

Когда опрокинулся стол с иконами, одна — это был образ Николая Чудотворца — раскололась пополам...

Все еще не опомнившись, Дербина прибрала в квартире, потом надела рубцовские валенки и пошла в милицию. Во время допроса она то смеялась, то плакала.

Через три дня Рубцова похоронили на пустыре, отведенном под городское кладбище. Там было тогда пусто и голо, только на вставленных в мерзлую землю шестах над новыми могилами сидели вороны...

Дербину судили. Срок она получила серьезный — восемь лет.

Обо всем этом, о всех обстоятельствах трагедии, разыгравшейся в ночь на девятнадцатое января 1971 года в Вологде, написано много. И сейчас, в печальную двадцатипятилетнюю годовщину, я вспоминаю эти подробности, потому что действительно сбывается пророчество Рубцова об «ужасных обломках», и сбывается так непоправимо страшно, что холодеет душа.

Еще работая над повестью, прочитал я переданные мне Глебом Горбовским машинописные воспоминания Людмилы Дербиной и поразился. Безусловно, Дербина талантливый и исключительно сильный человек. Но поражало не только это. Поразительно было, как свободно говорит она о том, о чем обыкновенно не говорят, о чем, в общем-то, и нельзя говорить.

Она убила человека. И какая разница, что такой цели — убить Николая Рубцова — у нее не было и не могло быть, если говорить не о ночи убийства, а обо всей истории их знакомства. Все равно — она убийца. В нашей жизни все случается так, как случается. И это и есть высшая справедливость. Другой справедливости, по крайней мере здесь, «на этом берегу», как говорил Николай Рубцов, нет и не будет.

Страшна участь убийцы поэта. Судьба Дантеса или Мартынова не может вызывать в нас сострадание, но — право же! — это печальные судьбы. И — право же! — даже некоторое уважение вызывает смирение, с каким приняли их убийцы Пушкина и Лермонтова.

Мы живем в другое время. И, замотанные нашими бесконечными перестройками и реформами, мы уже не всегда и замечаем, что нравственные нормы, по которым живет наше общество, давно уже сместились за ту черту, за которой нет и не может быть никакой нравственности.

Я — не судья Дербиной. Но что делать, если я не могу забыть, как зашевелились на голове волосы, когда прочитал в аннотации к альманаху «Дядя Ваня», в котором были опубликованы воспоминания Дербиной, что это, дескать, воспоминания близкого друга Николая Рубцова. До сих пор я не могу позабыть жутковато-неприятного впечатления, оставшегося после просмотра фильма «Замысел» моего бывшего приятеля Василия Ермакова, в котором Людмила Дербина рассказывает, как и почему убила Рубцова.

Люди девятнадцатого века, даже такие, как Мартынов и Дантес, знали, что есть то, о чем нельзя говорить, то, в чем нельзя оправдываться, а тем более оправдаться. В наш век этого знания и понимания уже нет. И тут утешает, пожалуй, только одно. Даже бунт против Божиего Промысла — и он осуществляется все-таки по воле Божиего Промысла. Читая последний, весьма объемистый сборник стихов Людмилы Дербиной, я лишний раз убедился в этом.

Повторяю, что она по-своему талантлива и искренна. И в стихах она пишет не о какой-то абстрактной печали, а имея в виду конкретную и очень узнаваемую ситуацию...

Нет, я теперь уже не успокоюсь!

Моей душе покоя больше нет!

Я черным платом траурным прикроюсь,

Не поднимая глаз на белый свет... —

начинает она свою исповедь, но — очень все-таки искренний человек! — печаль покаяния уже в следующей строфе вытесняется патетикой, незаметно превращающей в фарс все ее надуманное покаяние:

Что та любовь — смертельный поединок,

Не знала я до роковых минут!

О, никогда б не ведать тех тропинок,

Что неизбежно к бездне приведут!

И дальше несколько искусственный надрыв: «Зову тебя, но ты не отзовешься» смягчается лирической красивостью: «Крик замирает в гибельных снегах», и, словно бы уже вне воли самой поэтессы, переживание, происходящее в душе лирической героини, вытесняется ощущениями и мыслями самой Дербиной...

Быть может, ты поземкой легкой вьешься

У ног моих, вмиг рассыпаясь в прах?

И так внешне красиво сформулирован вопрос, что не сразу и замечаешь антиэстетичность, антиэтичность этих строк.

Вспомните очень похожий образ у Александра Твардовского:

Я — где облачком пыли

Ходит рожь на холме...

Но у Твардовского «облачко пыли» — «я». «Я» — убитый подо Ржевом, «я» — пришедший к вам, где ваши машины воздух рвут на шоссе, «я» — пришедший к живым — в таинственный момент слияния жизни и смерти в вечную жизнь. Антиэстетичность и антиэтичность Дербиной в том; что «ты» в ее стихах — это убитый ею поэт Рубцов. «Ты», убитый мною, поземкой вьешься у моих ног. Может, конечно, и не слабо задумано, но уж как-то совсем не по-православному, даже не по-человечески. Обратив поэта в прах и в жизни, и в стихах, Дербина тут же пытается вознести его на небеса:

Быть может, те серебряные трубы,

чьи звуки в свисте ветра слышу я, —

твои уже невидимые губы

поют тщету и краткость бытия...

Не надо, однако, обманываться «серебряной», воздушной красивостью этих строк. Дербина если и возвеличивает прах Рубцова, то только потому, что таким образом возвышается и сама. Рубцов как бы и несущественен тут. Эгоцентризм воплощается уже в какую-то уголовно-блатную поэтику сочувствия и сопереживания только самой себе:

... я навек уж буду одинока,

влача судьбы своей ужасный крест.

И будет мне вдвойне горька, гонимой,

вся горечь одиночества, когда

все так же ярко и неповторимо

взойдет в ночи полей твоих звезда.

Человек менее откровенный, менее бесстрашный и менее бесстыдный тут бы, очевидно, и поставил точку. Все-таки все уже сказано. Раз уж решено «черным платом траурным прикрыться», то чего же еще говорить? Дербина следом за этим апофеозом горечи и одиночества ставит, однако, «но», то «но», ради которого и написано стихотворение.

Но... чудный миг! Когда пред ней в смятенье

я обнажу души своей позор,

твоя звезда пошлет мне не презренье,

а состраданья молчаливый взор.

Читая эти и другие стихи Дербиной, все время ловишь себя на удивлении, насколько все-таки неглубоки они. Казалось бы, предельная раскрытость, распахнутость в самом тайном и сокровенном, и в результате — всего лишь некое подобие мастеровитости, этакое техническое упражнение, не рождающее никакого отклика в душе. Увы... Лукавство и не предполагает ни глубины, ни ответного сопереживания.

Быть может, и не стоило бы столь подробно анализировать стихи Дербиной, но разговор сейчас не только о поэзии, а о симптомах той болезни, которой поражено наше общество, уже не различающее порой добро и зло. Ту укоренившуюся сейчас нравственную вседозволенность, при которой и возникает то, что я называю «феноменом Дербиной». Только в атмосфере вседозволенности, исчезновения каких-либо .моральных запретов убийство гениального русского поэта может стать неким фундаментом для возвеличивания убийцей. этого поэта самой себя.

Одно из интервью убийцы называлось в газете «Она убивала Рубцова крещенской ночью». Другое — «Цветы для убийцы Рубцова». И тут уже, конечно, никуда не уйдешь от мысли об «ужасных обломках». Но вспомните еще раз, как заканчивается это стихотворение.

Сам не знаю, что это такое... —

говорил Рубцов, прозревая на четверть века вперед. Он не знал. Не знали этого и живущие в то время его современники. Никто не знал, каким оно будет, наше время. Это знаем мы; живущие сейчас... И на что нам остается надеяться? Разве только на то, что сбудется все-таки до конца пророчество поэта и «ужасные обломки» все-таки уплывут...