О Рубцове

Людмила ДЕРБИНА

продолжение, см.

— Наши дороги разные! Тебе — в Воронеж, а мне — в Вологду!

Задохнувшись от стыда и обиды, я тут же помчалась вниз по лестнице в билетную кассу. Там я стояла в очереди за билетом и убивалась от стыда: «Ведь он меня прогнал на глазах у тех! Как он смел! За что? Вот и все. Вот и все! Как все просто, оказывается!»

Я уже подходила к окошечку билетерши, постепенно успокаиваясь, наполняясь холодной ясной горечью, и старалась забыть, забыть, забыть... Вдруг кто-то потянул меня за рукав. Я обернулась. Передо мной стоял Рубцов — само смирение, сама кротость, с мольбой в тревожных глазах: «Люда, не уезжай! Прости меня! Не уезжай! Куда ты одна? Уедем завтра вместе. Людочка, прошу тебя...» Моему изумлению не было предела. Сначала я была глуха и непримирима. Рубцов не отходил. Я осталась.

Мы вышли на крыльцо. Рубцов сказал мне, что он приглашен на чашку чая и что он приглашает, в свою очередь, меня. Мы пошли к очень милым тотьмичам, пили вино и чай. Рубцов читал стихи. Я запомнила мерный стук маятника больших настенных часов прямо над головой Рубцова, его простертую руку, когда он читал стихи. Звук его голоса все густел, усиливался, переходя на резкие металлические нотки и даже на крик. Он совсем захмелел. Его рука делала в воздухе энергичные угловатые взмахи, наконец с грохотом опустилась на стол. Посуда задребезжала, сковородка с яичницей чудом удержалась на столе.

Хозяин принес мне из своего огорода темно-красный с вороным отливом тюльпан. Он был свеж и прекрасен.

Было уже довольно поздно, начинался дождь. Мне удалось уговорить Рубцова покинуть застолье, и мы простились с хозяевами. На улице уже вовсю шумел дождь. Мы побежали бегом под зеленым навесом берез и черемух. Я обогнала Рубцова, оглядывалась, хохотала, звала: «Догони! Догони!» Он трепыхался где-то сзади, наконец подбежал весь промокший к дому приезжих. Мы были поселены в разных комнатах.

— Люда, зайдем к нам,— попросил Рубцов. Там сидели два очень строгих насупленных юриста. Они с неприязнью посмотрели на нас.

— Это моя жена. Она постелет мне постель,— заявил Рубцов.

Мне было весело. Под неприязненными взглядами я быстро постелила на диване, шепнула Рубцову, чтоб не задирался (он всем своим видом показывал, как он терпеть не может юристов), и, пожелав всем спокойной ночи, ушла в свою комнату.

Утром я проснулась от солнца и тишины. В комнате никого не было, все женщины уже разбежались по своим делам. Солнце заливало комнату. Я поднялась. Когда, уже одетая, расчесывала волосы, в дверь постучала, и тут же легкой походкой вошел Рубцов с утренней пушкинской строчкой:

— Еще ты дремлешь, друг прелестный?

— Пора, красавица, проснись! — продолжила я, и мы рассмеялись. Но тут же Рубцов воскликнул:

— Люда, скорей, скорей! Мы же идем в музей! Надо поторопиться! В 12 отплываем.

В музее был выходной, но, вероятно, заведующая была предупреждена о том, что Рубцов хочет посетить музей, потому что когда мы пришли, нас встретила женщина, лицо которой я сейчас не помню. В прохладной тишине музея мы бродили вдвоем с Рубцовым не менее двух часов.

— Ты знаешь, Люда, это же очень богатый музей, раньше еще был богаче, когда директором был Чернецов. Это был человек, одержимый в своем деле, а сейчас здесь баба. Все уже не то. 

Я уже знала рубцовскую неприязнь к «бабам», знала, что для него входит в это понятие (мещанство, узость кругозора, завистливость, бездуховность и пр.), и приятно отмечала про себя, что меня-то он такой бабой не считает, значит? Богатые коллекции старинной домашней утвари, атрибуты крестьянского быта, домотканые сарафаны, искусные вышивки тотемских рукодельниц, живописные фарфоровые сервизы — все это запомнилось мне, всколыхнуло душу, овеяло ее родным, благодатным. Особенно долго я любовалась пейзажами художника Вахрушева, долгое время жившего в Тотьме. На многих его картинах — берега реки Кокшеньги, с детства знакомый мне своим именем. Казалось, сама душа нашей северной природы, то торжественно-величавая, то щемяще-грустная, запечатлена на полотнах этого художника.

В одном из залов, среди сарафанов и расшитых кокошников, среди расписных фарфоровых сервизов Рубцов вдруг обнял меня и стал целовать, приговаривая:

— Люда, дорогая, смотри, запоминай! Все это Родина! Родина! Это все наше родное, русское! И ты... Ты мне тоже родная, милая, русская! Если б ты знала, Люда, как мне с тобой хорошо!

Мы долго бродили еще вдвоем, переговариваясь вполголоса в тишине, робея и радуясь. Вместе подошли к ящику, где был какой-то прах, тлен, останки древнего человека, какой-то серый пепел и проломленный высохший череп.

— Вот во что превратимся и мы когда-нибудь! — грустно сказал Рубцов. Потом мы шли центральной улицей Тотьмы, направляясь к. пристани. Рубцов вдруг остановился, огляделся вокруг и сказал:

— Люда, меня не будет, но ты знай, что по этим улицам ходил я. Ты приедешь и вспомни, что тут ходил я, вот здесь, вот на этом месте! — И он притопнул ногой.— Вот отсюда я вышел за ворота, где простирались желтые поля, и вдаль пошел...

         Он сделал жест рукой...

На теплоходе я не увидела и не поняла, где и когда он смог напиться. В многоместной каюте он распростерся на жестком диване, метался, задыхаясь. Я постоянно ходила смачивать водой полотенце, клала ледяное набухшее полотенце ему на грудь, и на некоторое время ом затихал, успокаивался. Но вскоре все начиналось сначала.

Единственная наша спутница по каюте, старая бабушка с добрым лицом, почему-то приняла меня за жену его и все сокрушалась, качала головой, вздыхала, ойкала не то с укоризной, не то сочувственно.

—— Ой, девонька, ой, девка, ой, матушка, ведь едак-то негожо-негожо, ведь ек ты с им жизни не увидишь, ой не увидишь! Да ведь и старой он против тебя, да и пьет-то! Дети-то есть хоть? Нет? Ой, да и куда их при таком-то отце? Ты едак поладь-ко, поладь-ко полотенце-то, оверни-ко его всево-то им, дак ему, может, полегчает!

Тяжелое тревожное чувство не покидало меня всю дорогу. К Вологде хмель у Рубцова выветрился. На пристань он вышел робко, все как-то прятался за людей, что-то выжидал, осматривался.

— Коля, что ты так?— спросила я.

— Люда, ну ты же знаешь, что меня могут встречать, а я не хочу! Ну, эта дура может прийти, а я не хочу ее видеть! Теперь поняла?

Мы расстались, и я поехала на вокзал, а оттуда — в Вельск.

Прошел июль, я побывала дома, погостила в Молдавии у своей подруги Нади Исаковой, возвратилась в Воронеж. Постоянно везде и всюду мои мысли с тревогой и грустью возвращались к Рубцову. Это чувство гениально угадано Тютчевым я вылито в щемящие строки:

...он не змеёю сердце жалит, 

но как пчела его сосет.

Какая-то пчела остро, тонко, упорно сосала мое сердце. Я уже знала, что буду жить под Вологдой, уже все было решено. Знала, что иногда придется встречаться с Рубцовым. Предчувствие какого-то рока иногда темной волной захлестывало меня, но раздумывать было некогда. 5 августа 1969 года я получила вызов в Вологду. В тихой деревушке Троица, в двух километрах от Вологды, приняла библиотеку и поселилась с маленькой дочкой тут же при библиотеке. В деревушке была начальная школа, магазин, медпункт, библиотека и три частных дома, пруд, да буйно-зеленое тенистое кладбище и огромные деревья на нем.  Помню, я все повторяла когда-то прочитанные строчки:

А мы в глуши лесов, полей

вкушаем мирны наслажденья...

И еще что-то подобное из Батюшкова. 

Дочку я устроила в садик, а сама с головой ушла в хозяйственные заботы. Наняла печника, отремонтировала печи, запасла дров, утеплила свою квартиру и приготовилась к встрече суровой матушки-зимы. Рубцова я встретила уже где-то в конце сентября в Союзе писателей совершенно случайно. Он изумился при виде меня и все спрашивал несколько раз подряд:

— Так ты в самом деле насовсем переехала? Насовсем или нет? Но где ты была? Почему не писала? И почему не заходишь теперь?

Я сказала, что было некогда, да и ни к чему беспокоить людей.

—  Да ты что?! Как ты, Люда, так можешь?! Уехала куда-то в Молдавию и даже не писала! Я не знал, где ты есть. А теперь здесь рядом и молчишь?!

Я была странно поражена его словами. Снова темная волна предчувствия захлестнула меня. То, что он так обрадовался встрече со мной, что засыпал меня вопросами, не радовало меня. Он выразил желание посмотреть, где я живу. Я уклонилась и не пригласила его в гости. Зато он настойчиво размягченным ласковым голосом, улыбаясь и весь светясь, стал приглашать меня к себе. Я пошла. Я пришла к нему тогда уже во второй раз. В тот первый раз я переступила его порог с чувством поклонения перед его даром, второй раз я переступила тот же порог с чувством неизбежной, ничем неотвратимой близости с этим человеком.

Я думаю о том, что если бы судьба не схлестнула меня с Рубцовым, моя жизнь, как у большинства людей, прошла бы без катастрофы. Но я, как в воронку, была затянута в водоворот его жизни. Он искал во мне сочувствия и нашел его. Рубцов стал мне самым дорогим, самым родным и близким человеком. Но... Как странно! В это же самое время мне казалось, будто я приблизилась к темной бездне, заглянула в нее и, ужаснувшись, оцепенела. Мне открылась страшная глубь души, мрачное величие скорби, нечеловеческая мука непрерывного, непреходящего страдания. Рубцов страдал. Он был уже смертельно надломлен. Где, когда, почему и как могло это произойти? Но это произошло! Напившись, он мог часами сидеть неподвижно на стуле, уставившись в одну точку, опираясь одной рукой о стул, а в другой держать сигарету и думать, думать, думать... В его глазах часто сверкали слезы, какая-то невыплаканная боль томила его. Или же вдруг он мог сорваться с места, крушить и ломать все вокруг, бросать в меня чем попало. Совершенно дикие приступы утонченной жестокости вызывали во мне страх и отвращение. Чувство, что я в западне, однажды вселилось в меня и уже никогда не покидало. Изо дня в день, при каждой новой встрече, я получала определенную долю яда, который постепенно заполнял мои клетки жутью обреченности.

В середине октября забелели поля, стало чисто и пустынно вокруг, огромные кладбищенские деревья окуржевели, и серебряное кружево их тихонько позванивало при слабом движении воздуха. В моей деревушке стало сказочно красиво. Мне захотелось разделить эту красоту с Рубцовым, окунуть его в тихую зимнюю сказку, чтоб в его страждущую душу сошла благодать умиротворения. Впервые я пригласила его к себе.

Мы шли полями под белой осенней луной, ее призрачный свет лился на жестяные поля, стерня похрустывала у нас под ногами. Рубцов шутил всю дорогу и затаенно смеялся будто не шуткам, а какой-то своей сокровенной глубокой радости. У меня в душе был праздник, но было печально сознавать, что все это кратко, что праздник пройдет. Уже тогда я поняла, что любима им и к чувству восторженности в душе примешивался смутный ужас неизвестности туманного будущего. Мне мерещилось, что я в западне. Любовь — западня!

О чем говорили мы в ту ночь? Я не помню сейчас, да и не нужно о том говорить, если бы помнила. Есть мгновенья в жизни человека, о которых сокровенно молчишь.

Только с того самого вечера Рубцов, приезжал и приходил ко мне в любое время суток, в любую погоду: будь то проливной дождь, слякоть или завывающая пурга. Часто он жил у меня целыми неделями, становясь мне все более близким и необходимым. Я рванулась ему навстречу со всей страстью вполне зрелой женщины. Под взглядом его любящих глаз раскрылась перед ним полностью, до конца, до самозабвения. Он любил меня всю «от гребенок до пят», и страсть его становилась все исступленней, все ревнивей.

Где-то в мае Рубцов не появился у меня день, второй и третий. Таких долгих и беспричинных разлук у нас еще не бывало. Я встревожилась. На следующий день решила проведать, где он, что с ним. Сердце чувствовало что-то недоброе. На следующее утро в пятом часу раздался стук в дверь. Я кинулась открывать. Это был Рубцов.

Я молча в него вглядывалась, стараясь понять, что случилось. Он стоял неподвижно и долгим взглядом смотрел на меня. Наконец, сразу как-то заволновавшись, сказал: «Люда, я не мог умереть, не взглянув в твои прекрасные голубые глаза». Все это было бы мелодрамой, если бы эти слова произнес не Рубцов, а кто-то другой. Но в его устах это звучало настолько трагично, что я растерялась. Как?! Что ты хотел?! Я не сказала это вслух, но, вероятно, в моих глазах он прочел это, потому что смутился. И сразу стал деланно весел, начал что-то шутить жалко, вымученно, но под моим взглядом осекся, и горечь, необычайная горечь и усталость отразились в его лице. Передо мною стоял совершенно измученный человек.

Я взяла его за руку и провела в дом, усадила на диван, разула, дала ему валенки. Сама села напротив за стол, ничего не спрашивая. Тихим голосом, чтобы не разбудить мою спящую дочку, он произнес не более двух фраз, витиеватых и туманных. Я поняла: он пытался покончить с собой и не смог. Я смотрела на него и видела перед собой человека, отмеченного знаком смерти, человека, наполовину уже потустороннего, запредельного. Только страшная иссушающая тоска, которая уже выжгла душу и с которой бессильно бороться тело, могла толкнуть его на этот шаг. Но он его не сделал. «Я не мог умереть, не взглянув...» Если бы я знала, что будет дальше, может быть, я сошла бы с ума, дико и страшно захохотала, рухнув под непосильной тяжестью этого знания. Но я не знала и не могла знать. Роковое грядущее было скрыто от меня плотной завесой, я видела только обреченность дорогого для меня человека (я это видела точно!). Я стала упорно смотреть в стол, пытаясь проглотить горький комок. Однако это мне не удавалось. Я встала и поспешно вышла...

Рубцов любил ходить на тихое и тенистое Троицкое кладбище, особенно весной, когда стояли теплые солнечные дни. А моя дочка часто играла там: зимой каталась на санках с высокого бугра, где раньше стояла церковь, прямо под окна дома Липиных, весной и летом у края кладбища под березами, на сочной и чистой траве. Однажды они вместе возвратились с прогулки и принесли с кладбища синий пластмассовый цветок. Я заругалась. Рубцов неуверенно что-то возражал: «Ну, пусть она играет им, раз понравился...»

— Сейчас же идите и отнесите туда, где взяли! И вообще, с могил нельзя ничего брать!

— Ну, хорошо! Пойдем, Инга, отнесем цветок обратно.

— И смотрите, не перепутайте! Туда, где взяли! — крикнула я вдогонку.

Позднее я прочла его стихотворение:

Девочка на кладбище играет, 

где кусты лепечут, как в бреду.

Смех ее веселый разбирает,

безмятежно девочка играет

в этом пышном радостном саду.

Не любуйся этим пышным садом!

Но прими душой, как благодать,

что такую крошку видишь рядом,

что под самым грустным нашим взглядом

все равно ей весело играть!

9 июня Рубцов, как обычно, сидел у меня на диване за круглым столом, выпивал, курил. Я была в огороде, поливала грядки из чайника (лейки не водилось). Вдруг появился Рубцов.

— Люда, давай я тебе помогу.

— Не нужно, Коля. Иди обратно. Я сама справлюсь и тоже сейчас иду.

— А я хочу тебе помочь!

— Ну, тогда бери ведро, сходи на пруд за водой. 

Рубцов сходил на пруд, принес воды, стал наливать в чайник воду.

— Не нужно, Коля. Дай мне чайник.

— Нет, я хочу поливать!

— Фу, вредный!

Я отвернулась и наклонилась над грядкой. Через мгновенье весь чайник был вылит мне за шиворот. Я закричала:

— Ты что?! С ума сошел, что ли?!

Ведро вместе с водой полетело в меня. Хорошо, что успела заслониться рукой. Вся рука до локтя медленно наливалась синевой.

— Идиот! Что тебе от меня надо в конце-то концов? — тихо, в упор на него глядя, спросила я и, не торопясь, пошла в дом. Он шел со мной рядом.

— Коля, дай мне жить! Моя жизнь еще нужна моему ребенку.

В мыслях же немедленно созрел план «отмщенья»: сейчас я тебе сделаю «козью рожу»! Направившись чуть вперед, я быстро прошла в дверь и захлопнула ее перед носом Рубцова, щелкнув задвижкой. Он дернул дверь (не тут-то было!). Я слышала, как он застонал сквозь стиснутые зубы и ринулся бежать прочь. Куда? Еще мгновенье, и я услышала звон разбившегося стекла в комнате. Открыла дверь, подбегаю, вижу — в окне дыра, на полу осколки стекла, Рубцова не видать. Я приблизилась к окну и (о, ужас!) увидела Рубцова с поднятой правой рукой, из которой фонтаном хлестала кровь. Оказывается, он стукнул кулаком по окну и разбил оба стекла (у меня и летом были двойные рамы). Еще мгновенье, и Рубцов упал на цветочную клумбу.

Я выскочила на улицу, бабушка Екатерина Ястребова поливала свою капусту у медпункта.

— Позовите скорей Наташу! — крикнула я. Вышла Наташа — фельдшер.

— Наташа, жгут! Скорей жгут!

Рубцов был спасен. Наташа сказала мне: «Люда, нужно вызвать «скорую помощь». Да в больницу его на операцию. Перерезана артерия».

До телефона нужно было бежать в Лосту полтора километра. Я бежала, и у меня было странное ощущение: будто я связалась с шайкой бандитов, и чувство реальной опасности, вдруг нависшей надо мной, снова тяжким предчувствием сжало душу. Призрак неизбежной гибели так явственно встал передо мной, что я замедлила бег. Какой-то внутренний голос шепнул мне: «Спасаешь на свою голову». Опомнившись, рванулась бежать с новой силой: ну и пусть, будь что будет! Минут через пять после моего звонка я уже встретила на шоссе машину «скорой помощи», по моей указке она свернула с шоссе, и ни путем — ни дорогой, иногда даже просто по пашне мы примчались в Троицу. Я вынесла из дома пальто Рубцова. Когда открыла дверцу машины, на меня в упор, не мигая, с тяжелой уничтожающей ненавистью смотрели глаза Рубцова, уже лежащего на носилках. На желтом, без кровинки, восковом лице их лихорадочный блеск был страшен. Не сказав ни слова, я захлопнула дверцу.

Вошла в дом. Там на столе — недопитая бутылка вина. Я поставила ее в угол, за шкаф и, давясь слезами, стала собирать с полу осколки стекла. В больницу к нему я не пойду, думала я, не пойду и не пойду! Все кончено! Я его боюсь! Пусть он оставит меня в покое. Так я внушала себе, не собираясь его навещать.

Один мастеровой мужик из соседней деревни врезал мне в окно новые стекла на следующий день после происшествия. Дня через два как бы невзначай зашел участковый милиционер. Издалека начал разговор.

—Ничего не случилось! - сказала я.— Какие разбитые стекла? Где же вы их видите?

—- Слушайте, Людмила —усмехнулся участковый,— не притворяйтесь! Только скажите, и мы отсадим его от вас, как от титьки! Он вам на глаза не покажется.

— Да? Неужели вы сможете?! — изумилась я.

—Сможем!

— Не трогайте его! Это не нужно делать. Не напоминайте ему ни словом, ни звуком!

— Ну, как хотите, дело хозяйское. Только смотрите, как бы хуже не было!

Дня через четыре я получила странное письмо. На конверте почерком не успевающего первоклашки был выведен мой адрес и фамилия. От кого бы это? С нетерпением распечатала:«Милая Люда! Твое вероломство и мой безоглядный поступок чуть было не лишили меня жизни...» Боже мой! Так вот от кого! Смешные трогательные каракули были написаны левой рукой. Бедный мой! Не выдержал - написал. В письме он извинялся и просил, чтобы я не рассказывала о случившемся в Союзе писателей. Как раз вчера я уже побывала в Союзе писателей. Там уже знали о случившемся, и Романов уже навестил его.

— Вышел ко мне желтый, худой, - сказал Романов, - рука в гипсе.

Виктор Астафьев, который был здесь же, сказал:

— Вот так и погибнуть можно. Погиб и погиб, похоронили бы, поплакали бы на могиле, рюмку-другую выпили бы, а потом, как это у нас на Руси водится, и могилу бы забыли, где и похоронен не найти! Да, трудно с поэтом жить, лучше с маляром. Это ведь как получается? Спереди — кладбище, сзади — поэт. Куда бабе деваться?!

— Надо как-то спасать его, — невесело сказала я.

— Внушайте ему, — сказал Романов.

— Что внушать?

— Что пить нельзя.

Да, слова, слова... Иногда их произносят для того, чтобы хоть что-то произнести. Ну, а по существу, как можно было помочь Рубцову? Что могли предпринять его друзья, товарищи? Я до сих пор не знаю.


  стр.2