О Рубцове

Людмила ДЕРБИНА

окончание, см.

А перед самой армией я под Ленинградом в Приютино жил, на военном полигоне работал. Тогда я Тайку встретил. За ней многие ребята гонялись. Мне она тоже понравилась. Как увидел ее, думаю, все равно моя будет. Я ее ото всех отбил. Дружить с ней стали. Любил я ее!

Вечером придем о ребятами в клуб, девок еще ни одной нет. Я начинаю на гармошке играть. Специально на улицу выйду, играю, чтоб Тайка слышала. Потом отдам гармошку приятелю, чтоб тот играл, а сам — к Тайкиному дому. Проберусь как-нибудь задворками и прямо — к крыльцу. Туман стоит, вблизи даже плохо видно. Смотрю — стоит Тайка на крыльце в белом платье и гармошку слушает. Она думает, что я играю, а я вот он где! Сердце стучит, на душе хорошо! Выскочишь из тумана и—к ней! Она вся испугается, а я смеюсь. Хорошо было! А однажды мы с ней поругались. Она от меня побежала за речку, я—за ней на велосипеде. Да прямо на велосипеде в речку трах-бах! Тайка надо мной смеется, а мне не до смеха. Когда меня в армию взяли, я через сутки к ней из казарм сбежал прощаться. Я ее любил!

Она меня ждать обещала. Да что?! Одни обещанья! Меня ведь на флот взяли. А там четыре года нужно служить. Долго в отпуск не отпускали. Переписывались с ней. Ну, а к исходу третьего года она мне письмо прислала, что замуж вышла. И мне как раз тут отпуск дали. Я поехал. Думаю, все равно зайду к ней, просто зайду и увижу ее. И зашел, Люда! В словах это не передать! Она дома была. Как увидела меня, сразу вся побелела. Я смотрю на нее, а она бледнеет, бледнеет, и плохо с ней. Я больше не мог, сразу ушел. Так ничего и не поговорили. Ведь она меня тоже любила, а не дождалась. Как же так? Если бы она знала, что я скоро в отпуск приеду, она бы не вышла. А так не выдержала. Привязался к ней этот ее муж. Мне потом рассказывали, что она жалела меня, а с ним несчастлива была. Сама виновата, Таечка! Да, может быть, так и надо, так и к лучшему. Ну, женился бы я на ней, все было бы хорошо. Ну, а так страдал, стихи писал, поэтом стал. А Тайка, детишки помехой бы мне стали. Или нет? Как ты думаешь? Не помешали бы? Нет, Люда! Дело даже не в этом. Я тебя бы тогда не встретил. Тайку больше тебя любил?! Да ты что?! С Тайкой было юношеское. Мне было 18 лет. Что я понимал? И она была девочка, застенчивая девочка, но и только. Люда, ты знай: то, что с тобой, ни с чем не сравнить. Ты смеешься? Не веришь мне? Ну, ладно! Не буду, не буду! Но ты знай: уж кого я любил, так это тебя! Не скрою, тогда в Москве ты показалась мне, как и многие другие, мелкой, обыкновенной. Жаль, что тогда у нас с тобой ничего не завязалось. Столько лет мы с тобой потеряли!

Ты знаешь, вот я служил четыре года во флоте. Можно сказать, что эти годы выброшены из жизни. Я ведь дальномерщиком был. Это значит, что у меня хорошее зрение. Туда не каждого возьмут. Но все равно: я ведь не принадлежал самому себе. Одно слово — служил. Дисциплина железная, кругом вода. Потом это все надоело. Правда, я там впервые напечатался в нашей моряцкой газете. И как раз это было на какой-то праздник, кажется, 1 Мая. Корабли стоят праздничные в заливе, солнце такое яркое, и мои стихи в газете. Приятно! А потом гонорар прислали, еще приятней! Как я был рад, Люда! Потом мне и больше прислали гонорары, а я так не радовался, как тогда первому. Но тогда я плохо писал. Сейчас я бы нигде не напечатал те стихи. Я еще не понимал, еще не разобрался, что к чему. Я с этой морской службы тельняшку люблю. Надо бы купить хоть пару штук.

После армии я ведь в Вологду приехал, отца нашел. Они жили здесь, в Октябрьском поселке. Это было в 59 году. Мне уж 23 года было, когда с отцом встретился. Ой, как он плакал! Как плакал! Неудобно ему передо мной было. Жить я у них не стал, семья большая была. Я уехал в Ленинград, на Кировском заводе слесарем устроился, жил в общежитии.

В 60 году, оказывается, мы оба с тобой в Ленинграде жили и даже в одном книжном магазине в одно и то же время были, а вот не познакомились тогда. Магазин был битком набит народом. Помню я и Евтушенко, и Романова. Евтушенко еще стихи про Иру читал, а Романов за прилавком стоял. Мы вдвоем с другом были. Потом вышли из магазина, на улице весна, а он мне и говорит: «Все равно твои стихи сильнее всех!» Я тогда еще совсем неизвестный был. В литобъединение ходил при заводе. Там всякие чудаки его посещали. Однажды вышел такой длинный мужик в больших ботинках и начал читать:

Я тебе, любимая, написал стихи. 

Я в этом деле мастер, хотя и не ахти.

Гм! Мастер! Да? Вот ведь как заявил! Я в этом деле мастер! Хе-хе... Хотя и не ахти! А ты знаешь, он так серьезно это прочитал! Гра-ф-ф-фоман! До таких никогда не дойдет, что такое мастер! Да, вот так. И смех, и грех!

Однажды я был у Глеба Горбовского и прочитал ему «Жалобу алкоголика».

Ах, что такое? Зачем я мучаю 

больной и маленький свой организм? 

Ах, по какому такому случаю? 

Ведь люди борются за коммунизм!

Ему понравилось, и он попросил продиктовать стихотворение. Я продиктовал, а он напечатал его на машинке. Глеб ведь тогда уже известный был. Он еще раз прочитал стихотворение и сказал: «А ведь ты пишешь сильней меня». Я с Глебом дружил, хороший Глеб.

В Ленинграде я экспромтом сдал на аттестат зрелости. Ну и что, на тройки. Ты, Люда. пойми: я ведь почти без подготовки!

В 62-м в Литературный поступил. Когда творческий конкурс прошел, тогда уже не страшно было. Этим же летом я и в Николе побывал, и с отцом виделся. Отец провожал меня на вокзал, когда я уже учиться поехал. Он уже тогда болен был, вскоре и умер. Я больше его и не видел. Сам больной, а мой чемодан всю дорогу нес до вокзала, мне не дал нести. Я, Люда, думаю так: этим он хотел свою вину передо мной загладить. Ему и пить-то ведь совсем нельзя было. А все-таки выпил со мной на прощанье. У него рак был. Я потом приезжал на его сороковины. Меня положили в отдельную комнату одного. Мне так тревожно было, заснуть никак не мог. Вдруг слышу стук в окно где-то среди ночи. Так явственно: тук, тук, тук. Я сразу же убежал в другую комнату, не мог больше один оставаться. Люда, я понял: это ведь отец мне стучал! Что ты рукой-то машешь?! Я тебе говорю, что отец приходил! Да! Да!

Стихотворение «Прощальное» как раз и навеяно смертью отца. Вот эти последние две строчки:

Я слышу печальные звуки, 

которых не слышит никто.

Это и есть те звуки, тот стук в окно. Люда, я никому это не говорил, но ты знай. Да, вот так у меня не стало отца. Но я как-то все это не осознавал. Только уже летом приехал опять в Вологду, тетку встретил, поговорил с ней. Она мне все подробно рассказала об отце. Я вышел от нее, пришел на берег реки и понял, что отца-то у меня нет. Какой ни на есть, а ведь отец был. А теперь его не стало. Да, все было веселым вначале, все стало печальным в конце! Вот так вот!

А тут вскоре у меня в Литературном не заладилось. Все было в моей жизни, Люда, и драки, и крупные скандалы, и так, что голова болела с похмелья.

Куда пойти бездомному поэту, 

когда заря опустит алый щит? 

Знакомых много, только друга нету, 

и денег нет, и голова трещит.

Хе-хе... Меня ведь на заочное перевели. Куда мне было деваться? Поехал в Николу. Там уже Ленка росла. Жили мы в сельсоветовской избе, работать мне было негде. Трудно было. Все на меня смотрели, как на тунеядца. Я и есть тунеядец-энтузиаст. Но именно там я написал «Звезду полей». Ведь костяк книжки — 50 стихотворений я написал там. Я любил ходить один в поле, в лес. Иногда остановлюсь где-нибудь на холме: стою, курю, думаю. Увидит меня кто-нябудь из земляков и гадает: что это он там делает? Не иначе, как Гетке изменяет, хе-хе, ждет какую-то. Это мне потом сказали. Да, грустно, Люда. Вот так и жил.

Теща у меня была злая до гениальности, злословила талантливо. Ее бы талант да направить в другое русло! Она меня заедала, я ведь помощник им плохой был. Утром как начнет ухватами греметь! Гремит, гремит! Я думаю: ну, наверное, чего только там не наготовила! Встанешь — один чугун с картошкой в мундире стоит посреди стола.

Местные власти меня тоже не жаловали: мол, как так не работаешь? Ну, приходилось журналы им показывать, где мои стихи печатались. Я ведь уже тогда в столице начал печататься. Иногда Сереже Багрову в тотемскую газетку тоже стихи посылал. Вот так и жил.

В горнице иногда сядешь что-нибудь записать на бумаге, вдруг дверь открывают, суют мне Ленку: «Иди к папе поиграй!» Не любил я это, раздражало меня. Я Ленку — обратно в избу и дверь захлопну. Они же не понимали, думали, что я без дела сижу.

Знаешь, в этой горнице я любил сидеть один. Разложу свои бумаги на столе, сяду под окошко, смотрю на реку. Сижу, думаю. Такой зеленый косогор перед окном, солнце, река... Летом хорошо в Николе. Зимой я тосковал. Пустынно, снег крутом, не с кем слова сказать. Гета? Ой, Люда! Зачем спрашиваешь? Гетка баню хорошо топила. Вот уж всегда истопит баню, когда я возвращался из долгих странствий. Сразу первый вопрос: «Ну, что? Баню затоплять?» И пойдет затопит баню. Если меня осень или весна в Николе застигала, то я там сидел безвылазно. Бездорожье, никакого сообщения с миром! Даже на сессии опаздывал. Меня ведь даже из института отчислили. Не явился на сессию, и все. Правда, потом восстановили. Да, Люда, собственно, как я учился? Я не учился, а учил. Я других учил, а не меня учили. Иногда на семинаре не выдерживал, спорил. Они — Евтушенко, Вознесенский, Рождественский! А я — Пушкин, Лермонтов, Блок! Я за русскую классику ратовал. Вот у кого нужно учиться, у наших классиков!

Однажды пригласили к нам в институт Сергея Городецкого. Он такой старенький, худенький, глазки голубые, водянистые. Моргает глазками, что-то говорит еле внятное, начнет говорить — забудет, долго вспоминает. Ему кричат: расскажите про Есенина! Вот он начал: «Вот мы с Сережей Есениным то и то, так-то жили... » В аудитории шумят, кричат: «Громче! Не слышим!» А он громче не может. Так он и ушел. Я его проводил, одеться помог. Я на него с почтением смотрел: ведь Городецкий, можно сказать, живая история, друг Есенина. А он на меня так пристально посмотрел своими голубыми глазками, сказал: «Спасибо Вам, молодой человек!»

Люда, а знаешь, как я с Яшиным познакомился? Я ему рыжиков привез. Позвонил по телефону, сказал кто и откуда. Он меня пригласил в гости. Вот я с рыжиками и заявился. Стихи ему свои читал. С тех пор частенько бывал у них, даже жил иногда. Семья у них большая, детей много было. Жена у него Злата Константиновна. Она ведь тоже поэтесса, но она всю себя Яшину посвятила. У них ведь страшная трагедия в семье была: старший сын застрелился в кабинете отца. Потом Вероника Тушнова умерла. Это его совсем доканало. Без Вероники он осиротел. Любил он ее! Ты знаешь, он говаривал: «Это я ее поэтессой сделал». Она ему много стихов посвятила. А у него вот этот цикл «Ночная уха» — о ней. Сильнейшие стихи! Эх, Александр Яковлевич! Был бы ты сейчас жив! Ты никогда его, Люда, не видела? А жаль! Жаль!

Однажды мы идем с Егором Исаевым по Тверскому, навстречу — Яшин с Златой Константиновной. Было это весной где-то в марте, апреле 68-го. Он уже сильно болен был. Оказывается, его клали в больницу, есть такая на Каширском шоссе. Они шли к памятнику Пушкина. Мы тоже с ними пошли. Постояли у Пушкина, хотели еще шампанского выпить, но раздумали. Потом расстались. Знаешь, что я сказал Исаеву? Я сказал: «Яшин приходил к Пушкину проститься!» И точно, Люда! Он приходил проститься с Пушкиным. Потом он лег в больницу и оттуда уже не вышел. Он знал, что не выйдет. В июле умер. Я видел его мертвым. А знаешь, как было?

Услышали мы эту мрачную весть, я пришел к Яшиным. Там уже Вася Белов приехал из Вологды, Злата Константиновна печальная сидит, тишина такая, сумрак в квартире. Потом мы поехали больницу. Приехали, мне надо было позвонить. Я зашел тут в одно помещение. Открыл дверь, смотрю — на полу лежит мертвый Яшин, весь голый. Оказывается, я в морг попал. Я тут же повернулся, вышел и пошел и совсем ушел. Не мог я видеть его мертвым, это было выше моих сил. И на похоронах не был. Ведь как он жить хотел! Жить хотел, чтобы писать, писать! Он говорил: «Хотя бы еще год жизни! Полгода! Хотя бы месяца два! Месяц!» Сколько вещей незаконченных осталось! А писал он все лучше и лучше!

Вот так умирают наши русские ребята! Но ничего, ничего! Русь жива! Ее еще Александр Невский защищал с мечом в руках! Это он сказал: «Идите и скажите всем, что Русь жива! Кто с мечом к нам придет, тот от меча да погибнет!» Русь жива! Еще Шукшин есть! Василий Шукшин, он еще развернется! Ты знаешь, я ведь был в шукшинской деревне, дом его видел. Был я в Сростках, мне показали его дом. Дом, как дом. Раньше Шукшин много пил, наверное, не меньше меня. Хе-хе... Сейчас не знаю. И как он столько успевает делать! Просто удивительно! Тоже был скиталец и бездомник, как я.

Ну, а я в этой Москве, хе-хе, и смех, и грех... Жить негде было, иногда подпольно у ребят жил в общежитии. Милиция меня гоняла. Однажды один заядлый попался. До чего за мной гонялся! А я все равно убежал. Он меня вымотал, но и ему досталось. На лестнице, в лифте не мог меня поймать. Я забежал на кухню, встал за дверь в угол. Он дверь открыл, меня не увидел, так и ушел. Удивляешься? А чего? Я ведь на заочном был, московской прописки не имел. Ну, а в Николу уедешь, там тоже было всякое. Я праздники в Николе любил, когда мужики плясали. Интересно так. Я ведь на гармошке играл, ну, а мужики пойдут вперевалочку плясать, песни поют: 

Эх, я любить тебя не стану, 

Зоя Николаевна! 

У тебя..... собака, 

на меня залаяла!

Иногда я пел свои стихи. Вот однажды я спел «Прощальную песню». Один мужик так внимательно меня слушал. Я допел, а он меня за грудки, драться на меня. «Ты что, сукин сын?! Обманул девку, ребенка сделал И уезжаешь! Дочь свою бросаешь?! Дочь не виновата!» Я еле от него оттрясся! Ну, а уехать мне все-таки пришлось. Теща говорит: «Забирай их! На что они мне?! Дочь-то твоя! Увози их!» А куда я их увезу, если сам бездомный? Я перебил им окна и сам уехал. После того был еще раз в Николе, но к ним уже не заходил. Жил у соседей в другом конце деревни. Гетка приходила, звала меня, я не пошел. Не-на-ви-жу! Одну ее мамашу как вспомню, тошно делается! Ну, а Елена пусть растет в Николе. Я в Николе рос и не жалею. Пусть и она там растет. Никола — ее Родина. Это хорошо! Она шустрая, хорошо будет учиться, я уж понял. Они с меня алименты хотели содрать. Вот им..! Ничего не получилось. Ну, получили бы три рубля в месяц, а так хоть пятерку получили. Про Ленку я помню, и хоть не часто, но подарки посылаю.

Однажды вот так вот ехал из Москвы, Ленке кое-что из одежки вез. Присел в Вологде в скверике на скамейку. Раскрыл чемодан, хотел было подкрепиться, вдруг слышу: «Коля!» Оглянулся — стоит в кустах мужик, я его не знаю. «Коля, иди сюда!» Я подошел. Руку мне протягивает: «Здравствуй, Коля! Не узнаешь?» Я говорю: «Нет, я тебя не знаю». «Ну, а я тебя сразу узнал». Тут я оглянулся на чемодан, а его уже нет на скамейке. Другой мужик с ним убегает, я рванул за ним. Бегу, вдруг — милиционер! Схватил меня, я ему говорю: «У меня чемодан украли! Мой чемодан!» Где там! Меня же в КПЗ и посадили. Хе-хе... Вот сидим мы в КПЗ с одним мужиком, есть хочется? Мужик говорит: «У меня есть хлеб и соль, а кипяточку горячего попроси у дежурного». Вот так, Люда, иногда рад бываешь кипяточку с хлебом да солью. Да еще вкусно-то как! Ну, меня тогда отпустили вскоре, разобрались А чемодан я так и потерял. Но что жалко, так это фотографий. Там много моих фотографий было. Когда у меня должна была выйти «Звезда полей», я в Вологду приехал. Решил здесь насовсем поселиться. Целую зиму жил у Бори Чулкова. Вот уж он действительно меня поддержал! И материально, и душевно! Поддержал в трудные времена! У него жена Галя машинисткой в редакции работает. Это хорошие ребята.

Ну, а с Романовым у меня не сразу хорошо стало. Было плохо. Сначала он меня в штыки встретил. Однажды он в шею меня вытолкал из Союза писателей. За что? А вот за что. Я пришел и сказал ему: «Ты не поэт!» Нет, теперь-то я, конечно, понял, что Саша поэт. Благонамеренный, но поэт!

Среди мерцающих снегов, 

среди мерцающих туманов 

меня поддерживал Чулков, 

но не поддерживал Романов.

Люда, я никому это не говорил, но ты знай. Было именно так. Романов меня поддерживал. Ну, а потом мне комнату на Набережной VI армии дали. Я там раскладушку поставил и зажил.

Живу вблизи пустого храма 

на крутизне береговой, 

и городская панорама 

открыта вся передо мной.

Оттуда я в «Поплавок» на катере плавал. Сижу дома, навалится тоска — я на катер и тоску разгонять на тот берег. К блондинке Кате? Да нет, Люда, Катю я выдумал так, для рифмы. Не было Кати.

Ну, а здесь я с весны 69-го. Эта пещера мне нравится: на 5-м этаже, в углу, выше надо мной никого уже нет, кроме Бога. Я вот подумываю, стены в красный цвет выкрашу и будет настоящая башня смерти. Жить надоело, и умирать страшно. Такое у меня сейчас состояние...

Он жил в предчувствии осеннем 

уже не лучших перемен!

Да! Вертинский пел в свое время: «Мадам, уже падают листья!» Я спел бы по-другому: «Мадам! Уже падают бомбы!» Люда, я скоро умру. Я умру в крещенские морозы, я умру, когда трещат березы.. Хе-хе..

Я больше не буду поэтом. Пойти что ли в библиотекари? А? Буду читать детям сказки, стихи. Вот, как ты. Но —меня уже не вычеркнуть из русской поэзии. Я — автор «Звезды полей»! Нам нужно иметь сотню прекрасных стихов. Одну сотню, но прекрасных. Хватит. Как Фет, Тютчев. Я их уже имею. Имя мое переживет меня!»

* * *

Через 18 лет после трагедии волею судеб я прочла письмо от Николая Рубцова, которое в свое время не дошло до меня. Он писал:

«Милая, милая... Неужели тебе хочется, чтоб я страдал и мучился еще больше и невыносимее? Все последние дни я думаю только о тебе. Думаю с нежностью и страхом. Мне кажется, нас связала непонятная сила, и она руководит нашими отношениями, не давая, не оставляя никакой самостоятельности нам самим. Не знаю, как ты, а я в последнее время остро это ощущаю.

Но что бы ни случилось с нами и как бы немилосердно ни обошлась судьба, знай: лучшие мгновения жизни были прожиты с тобой и для тебя. Упрекать судьбу не за что: изведана и, в сущности, исчерпана серьезная и незабываемая жизнь, какой не было прежде и не будет потом. Была ли ты ее украшением? Если иметь в виду китайскую вазу, то нет, а если понимать планиду как объем бесконечной работы, тревог и горечи, то в этом объеме каплей радости была ты; хотя зачастую и чрезмерно терпкой. Может быть, сама этого не понимая или не желая понимать. За нас часто решают и думают значительно трезвее и тоньше, и нас устраивает это, потому что избавляет от обременительной необходимости думать самим. У тебя непростой и далеко не ангельский характер, а вспыльчивость и необузданность частенько ошеломляли даже меня, которому пришлось повидать всякого: а возбудить к действию таких порывистых и деятельных женских натур очень нетрудно. К тому же тебе постоянно кажется, что ты в чем-то обойдена, тебе не додано по заслугам, и незамедлительно восстаешь против мнимых несправедливостей. Следует быть осмотрительней: пришла пора, настала... И не принимай мои слова за упрек или назидание, они всего лишь знак дружеского расположения и доверия. И желание помочь осознать себя и определиться. ..»

Это письмо потрясло меня. Было такое чувство, будто оно написано мне в сегодняшний день. Как будто он писал, уже зная, что с нами случится непоправимое: «Мне кажется, нас связала непонятная сила и она руководит нашими отношениями... » Какое острое ощущение Рока! Да, он уже понимал, что от нас самих мало что зависит. «Но что бы ни случилось с нами и как бы немилосердно ни обошлась судьба, знай...» Вот оно как! Да ведь это же прощание! Это прощальное признание в любви и... прощение меня. «Упрекать судьбу не за что: изведана и, в сущности, исчерпана серьезная и незабываемая жизнь...» Жизнь исчерпана! И это писал человек 35 лет от роду! Через что же нужно было пройти, чтобы приобрести это страшное знание?

Письмо все ставит на свои места. Но мне от этого не легче. Чувство вины не покинет меня. Но с годами растет и усиливается другое, может быть, не менее тяжкое чувство: как мало я любила его! Мне была дарована такая странная, такая мучительная любовь большого русского поэта. Я стала его постоянной болью, невыносимой мукой, его тоской, его мечтой, «каплей радости в объеме бесконечной работы, тревог и горечи». В сущности, к его постоянному страданию, которое он нес в себе, я добавила еще и превратила его бытие в какое-то сумасшествие. Теперь я знаю, сколько бессонных ночей провел он в одиночестве, выплакивая тихие, никем не видимые слезы, произнося в пространство нежные, горькие упреки ко мне, когда я убегала от него в очередной раз. Но тогда я об этом не думала. Все заслоняла моя собственная обида.

Мы были в гибельном тупике: невозможно расстаться, но и жить вместе тоже невозможно. Когда подали заявление в ЗАГС, на карту были поставлены наши жизни из-за его невероятного честолюбия. Катастрофа произошла внезапно, как выстрел. Из сегодняшнего дня я говорю клеветникам: «То, что случилось с нами, касается только нас двоих. Никто из смертных, кроме меня самой, не повинен в смерти Николая Рубцова. И никто из смертных не может быть нашим судьей». Я говорю это теперь, когда знаю, что душа человека бессмертна, что ничего случайного не бывает, что ничто не исчезает в этом мире и все запечатлено там, наверху: каждое наше деяние, каждое сказанное слово, каждая мысль, даже тень мысли, даже намек любого нашего помысла, предчувствие нашего желания! И за все нужно будет держать ответ. И я говорю: «Господи! Да святится Имя Твое! Да будет Воля Твоя... »


  стр.11