Пейзажи Рубцова

Сергей Ломинадзе

У Рубцова есть знаменательное стихотворение «Душа хранит»:

Вода недвижнее стекла.

И в глубине ее светло.

И только щука, как стрела,

Пронзает водное стекло.

 

О, вид смиренный и родной!

Березы, избы по буграм

И, отраженный глубиной.

Как сон столетий, божий храм.

 

О, Русь — великий звездочет!

Как звезд не свергнуть с высоты,

Так век неслышно протечет,

Не тронув этой красоты,

 

Как будто древний этот вид

Раз навсегда запечатлен

В душе, которая хранит

Всю красоту былых времен...

Знаменательны же для меня эти стихи прежде всего оговоркой-уподоблением «Как будто...» в последней строфе. Сперва ее вроде бы даже не замечаешь: кажется, открывшийся взору «вид» уже сам по себе («объективно») таков, что «красота» его незыблема, неподвластна времени — «как звезд не свергнуть с высоты». К тому же невольно возникают ассоциации.

О, вид смиренный и родной!

Березы, избы по буграм...—

будит в душе тютчевское «Эти бедные селенья...» с тайным светом «земли родной», сквозящим в «наготе» ее «смиренной», а «водное стекло» у Рубцова приводит на память еще и другой русский пейзаж Тютчева:

В небе тают облака,

И, лучистая на зное,

В искрах катится река,

Словно зеркало стальное...

Не важно, что конкретное сиюминутное «знойное» состояние природы здесь совсем иное, чем в строках Рубцова, важно, что в обоих случаях рождается мысль о вечности. С каким уверенным воодушевлением выразилась она у Тютчева (процитируем его стихотворение до конца):

Час от часу жар сильней,

Тень ушла к немым дубровам,

И с белеющих полей

Веет запахом медовым.

 

Чудный день! Пройдут века —

Так же будут в вечном строе,

Течь и искриться река

И поля дышать на зное.

Интересно, что внутри «чудного дня» пейзаж у Тютчева изменчив, подвижен во времени, дан как процесс: «в небе тают облака...», «час от часу жар сильней...», то есть «чудный день» как бы проходит, готов завершиться на наших глазах, да и одно то, что вся картина взята в рамку «дня», казалось бы, заведомо намекает на ее преходящесть. Но молчаливый намек обычной логики, повинуясь логике поэтической, лишь обостряет звучание прямо противоположной темы. Скоротечностью «дня» как такового (как всякого дня) резко подчеркнуто «чудное» свойство именно этого «дня» — быть вечным, недаром ведь всплеск непосредственного чувства («Чудный день!») сразу перелился в итоговую мысль не о чем-нибудь, а о том, что спустя века все останется неизменным («Так же будут в вечном строе...» и т. д.). Это XIX век, когда душа еще может черпать отраду в сознании неколебимо-вечной красоты природы. Смертны уста, произнесшие: «Чудный день!», но об этом не думаешь, окидывая взглядом то, что пребудет всегда: «реку», «поля», все вообще предметное «наполнение» чудного дня, неразрушимое в веках просто в силу своей природной сущности. Причем у Тютчева, собственно, и не акцентируется разрушающая функция времени, скорей наоборот: тон такой, что время предстает как творящая сила, вновь и вновь порождающая всю эту красоту:

   Пройдут века —

Так же будут в вечном строе

дышать зноем поля, течь река, нарастать жар, таять облака в небе... В знаменитом стихотворении, написанном тремя годами ранее, сказано Тютчевым:

Невозмутимый строй во всем,

Созвучье полное в природе...

(«Певучесть есть в морских волнах...»)

Теперь этот «невозмутимый строй» увиден им во времени и, оставшись столь же невозмутимым, превратился в «в е ч н ы й  строй».

Рубцов как-то в полушутку обронил:

Я переписывать не стану

Из книги Тютчева и Фета

. . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Но я у Тютчева и Фета

Проверю искреннее слово,

Чтоб книгу Тютчева и Фета

Продолжить книгою Рубцова!..

«Душа хранит» — из тех его стихов, что своей прозрачной поэтической подлинностью, решусь сказать, и впрямь «продолжают» «книгу Тютчева», но потому и берут за живое вопросом: а как продолжить? Вдумаемся: как глубоко разнятся здесь взаимоотношения природы со временем от тютчевских. Надежде, что «век неслышно протечет, не тронув этой красоты», в самой природе больше почти не на что опереться, разве что действительно на «звезды», которых и по сей день не в человеческой власти свергать «с высоты». А то, что поближе к нам, двадцатый век, даже в периоды сравнительно «неслышного» течения, на наших глазах все неуклонней лишает объективного преимущества в долголетии перед человеком. Река, поля, леса («немые дубровы»)... — все это ныне сплошь и рядом исчезает быстрей, чем люди. «О, вид смиренный и родной!» — восклицает поэт, «переписывая» сразу два старых тютчевских эпитета, но тут же и «продолжая» их третьим, совершенно новым и поистине удивительным: «Как будто древний этот вид...» В том и парадоксальная современность «смиренного и родного» «вида», что он теперь «древний», — так прочитывается эта страница в «книге Рубцова». «Древний» — не в одном лишь собственно историческом измерении; рубцовский пейзаж вбирает историю, природу, день сегодняшний («избы по буграм»), и печатью «древности» отмечен не только «божий храм», но и «вода недвижнее стекла», отразившая его светлой глубиной, и те же «избы», взятые из живых будней. То есть даже и русскую природу (договорим о ней) ощущаешь здесь «древней», и этим акцентировано драматическое звучание эпитета. Ведь природе, в сущности, не положено иметь «вида» ни «древнего», ни нового, ни молодого, ни старого, а положено не меняться в возрасте, быть «равнодушной» к ходу времени и красою вечною сиять». Впрочем, «древний», разумеется, может выступать и синонимом вечного, всегдашнего; как не вспомнить, что именно в «вечном» значении и тоже применительно к России с ее «природой» («...лес да поле...») встречаем это слово в знаменитых строках Блока:

Идут века, шумит война,

Встает мятеж, горят деревни.

А ты все та ж, моя страна,

В красе заплаканной и древней.

Но рубцовский «древний... вид» был вечен, можно сказать, только в прошлом, «нетронутость» в будущей вечности обещана ему под знаком несбыточного «как будто...». Гарантировать эту будущую вечность не может уже ни одна внутренняя составляющая «древнего» пейзажа, даже природа, всегда, казалось бы, автоматически побеждавшая время, а может лишь самая хрупкая, самая временная субстанция на свете — «душа». Поэтому русский «вид» у Рубцова «древен» не в том смысле, в каком у Блока говорилось о «красе заплаканной и древней». Это «вид», ставший «древним» на фоне совсем иных «видов», ныне гораздо более нам привычных. Причем «древним» он стал как раз из вечного и всегдашнего — в чем и состоит его парадоксальная современность (ранее упоминавшаяся). Интересно, что в поэзии наших дней, у одного из самых талантливых представителей «новой волны» — Александра Еременко (увы, так и не пробившегося до сих пор в широкую печать) можно уже найти выразительный, подлинно (а не парадоксально) современный пейзаж:

В густых металлургических лесах,

где шел процесс созданья хлорофилла,

сорвался лист. Уж осень наступила

в густых металлургических лесах...

Пейзаж реален, хотя стихи о нем гротескно-ироничны. Тут «душа» уже не «хранит» зримую «красоту былых времен», но, пожалуй, хранит еще память об исконной «видовой» норме, отсюда желчь и горечь в описании осеннего «процесса», и саркастическая улыбка (какой-то даже оскал) в концовке стихотворения:

Последний филин сломан и распилен.

И, кнопкой канцелярскою пришпилен

к осенней ветке книзу головой,

 

висит и размышляет головой:

зачем в него с такой ужасной силой

вмонтирован бинокль полевой.

Кажется, не только в «последнего филина», но и в само устройство поэтического глаза здесь что-то «вмонтировано», без чего нельзя было бы обнаружить гротескного сдвига реальности. Есть, конечно, связь между появлением «металлургических лесов» в жизни и такого авторского «бинокля» в поэзии, и это совокупное знамение времени позволяет по контрасту с собой с особой силой почувствовать «древнюю» грусть в голосе Николая Рубцова, последнего, быть может, трепетного русского лирика-певца «сельских видов» с традиционно-«естественным» поэтическим зрением. И осознать вдруг ранящую остроту момента, побудившего этот голос заговорить.

«Как сон столетий», отразился в воде «божий храм», не так ли и вода вместе с храмом да и с «избами по буграм» отразились (запечатлелись) в «душе» — тоже почти как сон. В самом деле: «вода недвижнее стекла...», «век неслышно протечет...» — как в очарованном сне. «И в глубине ее светло», — слышим о «воде», и водная глубь нечаянно соотносится с душевной, хранящей «всю красоту былых времен». Наверно, и сосредоточенность души под стать «недвижности» воды: шелохнись светлая «глубина» — и расплывется отражение «божьего храма», стоит отвлечься, рассеяться душе — и не запечатлеть ей «раз навсегда» древнюю красоту.

А при всем том «недвижную» воду еще «пронзают» щуки, «избы», готовые вслед за «храмом» вот-вот обернуться историческим «сном», пока еще, что называется, «действующие» (в отличие от «храма»), и весь пейзаж рожден не грезой памяти, позабывшей реальность, а, напротив, отчетливой окружающей явью.

Такова красота «древнего» русского «вида», творимая словно на грани двух миров: наличного бытия и сказочной были. Это «вид» на Русь уходящую, но еще живую, предстающую поэту воочию, а не воскрешаемую мысленным взором. Не воспоминание о прошлом, а предварение будущего, проводы, опережающие разлуку, — источник тонкой игры «отражений» в стихотворении, когда красота, еще не потеряв объективной предметности, уже «раз навсегда» перелилась в образ, оставшийся лишь в зеркале «души», и пронизана его прощальным светом.

1986


Публикуется по изданию: Ломинадзе С. О классиках и современниках. М.. 1989