На первую страницу

 

Хроника жизни и творчества

Стихи

    Стихотворные сборники

    Алфавитный указатель

    Стихи Рубцова в переводах

Письма

Страницы прозы

Переводы

Критические работы

 

О Рубцове

    Исследования

    Очерки, заметки, мемуары

    Воспоминания современников

    Книги о Рубцове

    Критические статьи

    Рецензии

    Наш Рубцов

    Посвящения

    Дербина

 

Приложения

    Документы

    Фотографии

    Рубцов в произведениях художников

    Иллюстрации

    Библиография

    Фонотека

    Кинозал

    Премии

    Ссылки

 

Гостевая книга

Контакты

Рейтинг@Mail.ru
ЛИТЕРАТУРНО-КРИТИЧЕСКИЕ РАБОТЫ
Виктор Каган

МЕТАФИЗИКА ОДИНОЧЕСТВА

 

        В общественно-политическом издании и одиночество, и метафизика выглядят случайно затесавшимися и раздражающими чужаками. Политика не живет по законам душевной жизни. Но делается она людьми, и душевная жизнь отдельного человека оказывается мощной преломляющей средой, небезразличной для политики. Много раз в работе с лидерами разного рода мне приходилось убеждаться в том, что отношения с собственным одиночеством ощутимо сказываются на принятии решений, затрагивающих интересы множества людей. Да и просто по-человечески это интересно. Никаких претензий на раскрытие тайн одиночества и расстановки точек над i у меня нет - это лишь попытка интерпретации, никоим образом не исключающая других попыток.

        К одиночеству, взывая о помощи, лепятся эпитеты: беспомощный, несчастный, подавленный, безысходный, покинутый, отчаявшийся, отчужденный, затерянный, тревожный, ужасный, тоскливый, смертельный ... Если пошутить с этимологией, то одиночество - одноочество: один-ок - одно око: лишающий мир объемности взгляд на мир. И у Маяковского недаром же: "Я одинок, как последний глаз у идущего к слепым человека" - одиночество одиноокого и в мире глядящих на мир двумя глазами и в мире слепых.

        Одиночество в человеческой жизни присутствует всегда, но далеко не всегда принимается в его полноте и многогранности. О нем говорят как о причине психических нарушений и как об их следствии, как о внутреннем мотиваторе суицидального поведения, как о ядре экзистенции и т.д. Психолог, работая с чувством одиночества, делает это преимущественно в ключе его преодоления либо направляет свои усилия на совладание с состояниями, вызванными внезапным или хроническим одиночеством. В целом, одиночество и уединение противопоставляют как негативное и позитивное, травмирующее и успокаивающее, навязанное и свободное. Ресурсы одиночества при таком противопоставлении остаются не-увиденными, не-востребованными и, в конечном итоге, не-понятыми. Не в том смысле не-понятыми, что-де философы, психологи и психиатры не в состоянии или не дают себе труда понять его. Но в том смысле, что одиночество не-принято (как заметила М. Цветаева, принятие и есть понимание, и что не принято - то не понято).

        Между тем, в одеждах одиночества ("Одиночество - это когда человек переживает себя больше, чем окружающее" - И. Хакамада) всегда выступает Одиночество. О нем в "Затмении Бога" писал М. Бубер: "Всякая религиозная действительность начинается с того, что библейская религия называет Страх Божий, т.е. с того, что бытие от рождения до смерти делается непостижимым и тревожным, с поглощения таинственным всего казавшегося надежным. <...> Через эти темные врата ... верующий вступает в отныне освятившийся будний день как в пространство, в котором он будет сосуществовать с таинственным <...> Тот, кто начинает с любви, не испытав сначала страха, любит кумира, которого сотворил себе сам, но не действительного Бога, который страшен и непостижим. <...> То, что верующий, прошедший через врата страха, получает указания и руководство в отношении конкретной ситуационной связности своего бытия, означает именно следующее: что он перед лицом Бога выдерживает действительность своей проживаемой жизни ...". Совсем в другой системе мировоззрения, но по существу о том же говорит Дон Хуан, выводя Кастанеду на путь воина, пролегающий в безмолвии через принятие своего одиночества. Т.е., я вдруг открываю, что я перед бесконечной и непостижимой тайной один, когда даже те, кого я люблю, как говорят, больше себя, и в ком я "растворен" или с кем "сплавлен", не могут перед этой тайной встать рядом со мной, но каждый стоит в своем одиночестве перед ней. Это тяжкий путь от одиночества к Одиночеству, от порабощенности к свободе, которая суть личная, персональная, не-переложенная ни на кого и ни на что вне меня самого ответственность: " ... человек сам по себе, пользуясь своим разумом и умом, знает, что есть добро и что есть зло, и поступает как желает, и нет никого, кто может помешать ему", - писал М. Маймонид. Иными словами, за комплиментарными декларациями уникальности каждого человека скрывается его особость как об-особленность, единичность и единственность, его единение с миром как диалог одиночества с тайной, его совладание с жизнью как единоличная проблема. А без этого и свободы нет: "... свобода - это когда свобода одного упирается в свободу другого и имеет эту последнюю своим условием" (М. Мамардашвили). Свобода одного возможна и вне свободы, но свобода без свободы одного невозможна. И эта свобода одного измеряется принятостью человеком своего Одиночества. Но принимать его - самая трудная в жизни работа. Куда как легче сбиться в компанию, группу, толпу и начать войну против "других": взглядов на искусство или способы планирования семьи, национальностей или рас, партий или религий - да всего, чего угодно, лишь бы без остатка растворить Страх Божий в тварном мирском единстве, а с чем и кем - не так уж важно. И здесь - в мире насилия, войн, ксенофобии - психология уже не властна, она рекрутируется в ряды воинства, ее одевают в "испанский сапог" идеологии или просто выхолащивают, что так трагически знакомо по еще, к сожалению, не миновавшей недавней российской истории.

        Стало быть, мы можем говорить, как минимум, о двух одиночествах. Одиночество как переживание инсайта персональности своего диалога с тайной мира - диалога Твари и Творца, Абсолюта и преходящей Единичности. И одиночество как вынужденность, понужденность в явном мире тварной жизни - прерывающее тварную соединенность с другими. Вот тут-то как раз - предельный выбор моей свободы выбирать. И либо объявлять одиночеству войну на уничтожение, стать победителем в которой шансов у человека практически нет, либо принять одиночество и вступить с ним в диалог, набравшись мужества вступить на путь воина, т.е. и совершать свое восхождение от одиночества к Одиночеству.

        "Одиночество, - заметил Иосиф Бродский, - это человек в квадрате". Человек замкнутый и возведенный. Замкнутый в возведенность и возведенный в замкнутость. Но не выведенный из мира и не замкнувшийся в мирке. Напротив, одиночество в отличие от уединения наполнено страхом и ужасом необычайной и ничем уже не защищенной открытости одновременно вовне и внутрь себя - открытости тому, чему нет названия, что несказуемо, непредставимо, невообразимо и, вместе с тем, более реально, чем привычная реальность. Более чем условно можно сказать - открытости угадываемому за существованием бытию, в котором, собственно, никаких границ между внешним и внутренним, кроме тебя самого, не существует, ибо ты и есть эта самая граница.

        Одиночество - тайна, к которой неудержимо тянет ..., пока в нее не попадаешь и не ощущаешь всем существом то, с чем вне ее рассудок мирит магическими и непонятными словами-заклинаниями - универсум, бесконечность, вечность, бог, либидо, мортидо ... Но здесь, где ты и есть Богом сотворенное либидо, они не работают. Здесь ты так предельно не один, что твое одиночество - единственный способ пережить свою растворенность и, стало быть, бесследную затерянность в мире. Здесь ты оказываешься один на один с тенью:

Та мысль, те образы, что отгоняем днем, 
Приходят ночью к нам - и мы их узнаем 
Переодетыми, в одеждах сна туманных, 
По черной лестнице снуют, прокравшись в дом, 
И Фрейда путают с Шекспиром, ищут в ванных, 
В прихожих, скорчившись, - под шкафом, под столом.
Что нужно тень, тебе? Но тень не говорит. 
То дверцей хлопает, то к полке приникает, 
И в мыслях роется, храня невинный вид, 
И сердце бедное, как ящик, выдвигает.
Весь, весь я выпотрошен. Утром головы 
Нет сил поднять к лучу, разбитость и усталость. 
Стихов не надо мне, ни утра, ни листвы! 
Смерть - это, может быть, подавленность и вялость? 
А вы надеетесь и после смерти, вы 
Жить собираетесь и там ... имейте жалость! 
 
Александр Кушнер

        Эта мучительность одиночества открывает, дарует новые зрения и прозрения, если хватает мужества выдержать направленный на тебя взгляд. Но хватает или не хватает, оказаться под этим взглядом - значит испытать самую сердцевинную суть того, что Абрахам Маслоу назвал pick experience. Однако, что на тебя смотрит? Твоя тень, то есть сам же ты и смотришь ...

        Было бы, мягко говоря, наивным открыть словарь психоаналитических символов и подставить их расшифровку в конкретный текст, будь этот текст словами пациента, картиной, музыкой, прозой, поэзией ... Такие игры в психоаналитические пазлы хороши разве что для вспомогательной школы, а за ее стенами просто выхолащивают психоанализ, превращая его в своего рода пособие по психологической мастурбации. Но, если не оболванивать психоанализ, то он многое рассказывает о пиковом опыте одиночества.

        Я хочу обратиться к очень близко стоящим стихотворениям двух очень разных поэтов - Николая Рубцова и Олега Чухонцева. Оба стихотворения - части небольших триптихов, у Рубцова объединенных названием "Осенние этюды", у Чухонцева - "Superego".

И вот среди осеннего безлюдья 
Раздался бодрый голос человека: 
- Как много нынче клюквы на болоте! 
- Как много нынче клюквы на болоте! 
- Во всех домах тотчас отозвалось ...
От всех чудес всемирного потопа 
Досталось нам безбрежное болото, 
На сотни верст усыпанное клюквой, 
Овеянное сказками и былью 
Прошедших здесь крестьянских поколений ... 
Зовешь, зовешь ... Никто не отзовется ... 
И вдруг уснет могучее сознанье, 
И вдруг уснут мучительные страсти, 
Исчезнет даже память о тебе. 
И в этом сне картины нашей жизни, 
Одна другой туманнее, толпятся, 
Покрытые миражной поволокой 
Безбрежной тишины и забытья. 
Лишь глухо стонет дерево сухое ...
"Как хорошо! - я думал. - Как прекрасно!" 
И вздрогнул вдруг, как будто пробудился, 
Услышав странный посторонний звук.
 
Змея! Да, да! Болотная гадюка 
За мной все это время наблюдала 
И все ждала, шипя и извиваясь.
Мираж пропал. Я весь похолодел. 
И прочь пошел, дрожа от омерзенья ... 
Но в этот миг, как туча, над болотом 
Взлетели с криком яростные птицы, 
Они так низко начали кружиться 
Над головой моею одинокой, 
Что стало мне опять не по себе ... 
 
"С чего бы это птицы взбеленились? - 
Подумал я, все больше беспокоясь. - 
С чего бы змеи принялись шипеть?"
 
И понял я, что это не случайно, 
Что весь на свете ужас и отрава 
Тебя тотчас открыто окружают, 
Когда увидят вдруг, что ты один. 
Я понял это как предупрежденье, - 
Мол, хватит, хватит, шляться по болоту! 
Да, да, я понял их предупрежденье, - 
Один за клюквой больше не пойду... 
 
Н. Рубцов, 1965

        Стихотворение так густо насыщено символикой, что переведи его на язык символов - и получишь протокол психоаналитического вскрытия. Но вслушаться в звучащую под живым текстом символику все же можно. Голоса людей не нарушают безлюдья: людей нет, их голоса звучат в безлюдье. Бодрые голоса безлюдья звучат - из-за фасадов. Звучат как голоса уже не просто человеческие, но как голоса вложенности клинков в ножны, голоса свершившегося акта вложенности в ушах не вложенного - голоса из иного мира. Они покойны, но и опасны. Они не согревают. Их бодрость - энергия холодного блеска. Что-то брейгелевское в этом сюжете ... Клюква - лишь повод, искушающий зов. Не в том дело, что на сотни верст - клюква: она - фасад, за которым и пропасть можно. Дело в болоте - этой зыбкой, угрожающей поглощением ипостаси праженственности. Болото, замечу, осталось не от "ужасов", но от "чудес" всемирного потопа. Снова сплавленность либидо и мортидо. Болото безбрежно, оно овеяно духом поглощенных им поколений. Здесь зови - не зови, никто и не может отозваться. Здесь - посмертный покой, удовлетворенное мортидо. Строфа обрамлена "безбрежностью", повторенной дважды. Здесь покой смерти, баюкающей забывающееся сознание вместо сказки глухим стоном сухого дерева. Здесь ты, наконец, действительно один - не одинок, но один. Это сон о смерти ... Но - только сон, мираж. Потому что ты - не один, а стало быть - трагически одинок перед чужим взглядом. Но в отличие от Кушнера - это взгляд не Тени, но змеи. Болотная гадюка - существо антропное, хтоническое, прачеловек, клинок и ножны одновременно, но ни клинок, ни ножны - то ли андрогин, то ли гермафродит. Это - омерзительно, но при попытке уйти появляются "яростные птицы". Не просто готовые душу унести, но и жаждущие взять ее. Тут два древнейших архетипа - в заговоре против человека. Они предупреждают... пока только предупреждают. Но пройдет время - и предупреждение сбудется: поэт погибнет от руки любимой им женщины.

        В совершенно иной драматургии жизни и стиха тема встречи с одиночеством предстает у Чухонцева: 

1.
... и тогда я увидел: распята луна 
бледным призраком на крестовине окна. 
Тень распятья чернела на белом полу. 
Было тихо, но перед иконой в углу, 
издавая какой-то воинственный звук, 
на невидимой нитке спускался паук.
"Это он, - я весь похолодел, - это он!" 
Ужас крови моей - трилобитный дракон! 
Гад, который почувствовал временный сдвиг, 
из безвременья как привиденье возник и, 
быть может, предчувствуя сдвиг временной, 
из прапамяти хищно навис надо мной.
Что он думал, убивец? Глазаст и землист, 
я лежал, трепеща как осиновый лист. 
Я лежал у стены и, прижатый к стене, 
знать не знал, что проклятье лежало на мне. 
И, как жар из печи, как зола из огня, 
я смотрел на него - он смотрел на меня!
Я не смерти боялся, но больше всего - 
бесконечности небытия своего. 
Я не к жизни тянулся, но всем существом 
я хотел утвердиться в бессмертье своем. 
Но мучительно мучимый смертной тоской, 
я не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой.
Я лишь пальцем попробовал пошевелить, 
как почувствовал: дернулась ловчая нить, 
и к губам протянулись четыре сосца, 
и подобье усмешки подобье лица исказила, 
и судорогою свело 
студенисто-трясучее тело его. 
Я отпрянул - хоть некуда! - и в тот же миг 
он неслышно ко мне прикоснулся - и крик 
омерзенья потряс меня, словно разряд. 
И ударило где-то три раза подряд. 
Я очнулся - и долго в холодном поту 
с колотящимся сердцем смотрел в темноту ...
 
2. 
Било три. Ночь была на ущербе. В окне 
неизбежность стояла стоймя как конвойный. 
Что за мысль тяготилась собою во мне, 
я не знал и пугался догадки невольной. 
... Да и вся моя жизнь, ненавистная мне, 
так, казалось, чужда была, как сновиденье: 
я лежал у стены и, прижатый к стене, 
кожей чувствовал жаркий озноб отчужденья.
 
... 3. 
Нету выбора! О, как душа одинока!
 
1967

        Здесь уже совсем иная сцена - все происходит внутри, во сне. Не мираж наяву, не фигурально уснувшее, как в строках Рубцова, сознание, но сон или просоночное состояние с бодрствующим где-то между своими измерениями сознанием. Здесь уже точно указан адрес во времени - порядка 500-570 миллионов лет: действительно - безвременье, прапамять, сохраняющие в живущей крови кембрийского трилобита. Здесь - извержение архетипического вулкана. Здесь - уже не гадюка, не птицы как архетипические символы. Здесь - сам архетип! И ты оказываешься под его взглядом, в пространстве его охоты - твоей охоты на себя самого. Он - Змей, Дракон. И он - "студенисто-трясучее тело" - болото. Как и у Рубцова: ни нож, ни ножны, но нож-ножны, ни гермафродит, ни андрогин, а нечто антропное, прачеловеческое, прапамятное. Безвыходная скованность одиночеством, прерываемая боем часов, однако, лишь для того, чтобы вместо трилобита на тебя глядела "конвойный - неизбежность стоймя" (фаллическая женственность), не оставляя выбора душе и оставляя ее в одиночестве.

        Буквально и почти дословно совпадающие переживания: "Я весь похолодел. И прочь пошел, дрожа от омерзенья" у Рубцова и "...крик омерзенья потряс меня ... и долго в холодном поту" у Чухонцева - поражают. Но чем, собственно? Вероятностно-случайной схожестью? И ответ лишь один - нет. Поражают реальностью архетипа, неизмеримо более определенной и могущественной, чем открывающаяся обыденному сознанию реальность предметов. Поражает властностью "тяготящейся собою во мне" неосознанной - под- или бессознательной - мысли или прамысли. Не удивительно, что ни один из цитированных поэтов даже не пытается обратиться к цвету: тень - то единственное, что есть между черным и белым в графичных сценах встречи с архетипом.

        Сопротивление властности этой прамысли диктует уход сознания от ее осознавания. И недаром, вероятно, Рубцов из предупреждения "хватит шляться по болоту" делает относящийся лишь к атрибуту болота, лишь к формальному искушению вывод: "Один за клюквой больше не пойду", проснувшемуся Чухонцеву: "... делалось ясно: мое тело - безвольное - не было мной, и душа - малодушная - мне не причастна", а сбалансированно-гармоничный Кушнер после встречи с тенью чувствует себя настолько "выпотрошенным", что восклицая в ответ на идею бессмертия "Имейте жалость!", похоже, переживает страх не смерти, но, говоря словами Чухонцева, страх "бесконечности небытия" в состоянии "подавленности и вялости".

        Психиатр и психолог, видящие в человеке "носителя мозга, психики или черт характера" легко транскрибируют все сказанное в свои понятия и термины. Такую транскрипцию - я воспользуюсь формулировкой М. С. Кагана - можно отвергнуть, но опровергнуть невозможно. Да и надо ли? В конечном итоге, к встрече с Одиночеством можно придти разными путями, в том числе и через переживания болезненные - как в смысле причиняемой ими душевной боли, так и в смысле их природы.. Но путь, каков бы он ни был, еще не сама встреча. По нему даже толпой можно двинуться. Но в момент встречи человек предельно одинок или ... встреча не состоялась. Собственно говоря, одиночество - не факт, но переживание - оказывается единственно надежным знаком приближающейся или происходящей встречи человека с фундаментальными и универсальными архетипами, во время которой происходит - или не происходит - инсайт индивидуации, самоопределения, обретания самости, которая не дается раз и навсегда обретением как приобретением.

        И тогда прежде, чем я стану собеседником для другого человека, прежде, чем он сможет стать собеседником для меня, и для того, чтобы беседа наша состоялась как диалог, а не два переплетающихся или параллельных монолога, я должен принять его одиночество - это экзистенциальное Alter Ego его идентичности. Но для этого я должен уметь принимать свое одиночество. И здесь важно мое внутреннее творчество в мастерской одиночества.

        На одиночестве, я уже говорил в начале, и в обыденном, и в психологическом сознании стоит печать негативности. Печать столь же незаслуженная, сколь подталкивающая вместо помощи в интеграции архетипа как "матрицы порядка" [К. Юнг] и личностной индивидуации как результата момента интеграции к борьбе с этой интеграцией. И тогда я или мой собеседник так и останемся обреченными на вечную борьбу с масками одиночества, с призраками одиночества вместо конструктивного диалога с самим одиночеством. Ибо, по моему глубочайшему убеждению, душа взывает о помощи лишь тогда, когда она одинока - перед лицом переживания, проблемы, симптома, тайны мира ..., и степень этого одиночества становится непереносимой. Но помощь - не удаление опухоли одиночества. Помощь нужна для принятия одиночество и открытия в себе сил и способности к продуктивному диалогу с ним.

        Не знаю - умышленно ли, но очень точно это передал Е. Евтушенко: " В человека вгрызлась боль, раздирает коготками, разъедает, будто соль, где-то между позвонками. Исповедаться жене? Боль ей будет непонятна. Исповедаться стране? До испуга необъятна. И приходит психиатр с мушкетерскою бородкой - тепловато-суховат, чуть попахивая водкой. И хоть рвите волоса, ваши горечь и досаду будет слушать два часа и всего-то за десятку. А потом идет пешком переулком грязноватым, и лежит под языком у него транквилизатор. Есть внимательность, как трюк, никакой в ней нет заслуги. И мечтает сам о друге психиатр - наемный друг" (цитирую по памяти). Если встречаются два не-принятых одиночества, костер встречи не разгорается. Встреча происходит лишь там, тогда и в той мере, где, когда и в какой мере один человек принимает собственное одиночество и оттачивает свою способность обращаться к его ресурсам. Тогда встреча с ним другого человека может стать тем фоном, из которого вырастает фигура встречи этого другого с собой. В этом смысле интересен феномен "гостевых книг" в интернете, где диалог в смысле "диа + логос (слово)" происходит, но в смысле "диа+ логос (смысл)", как правило, не состоится, а участники в лучшем случае остаются "при своих", а значительно чаще в усугубляющем одиночество конфликте.

        "Метафизика" - фыркнет читатель, ориентированный лишь на то, что можно руками потрогать или "алгеброй поверить". Ему я напомню слова великого физика: "Когда мы объясним все, останется некий метафизический остаток, который на самом деле все и объясняет". "Эклектика" - буркнет другой. Но все существующие теории - лишь попытки понимания мира, не исключая и появляющихся в последнее время "общих теорий всего". А одиночество - остается. Оно может настигнуть "средь шумного бала" и отступить в камере-одиночке. Оно не следует теориям, но вызывает на диалог. Принять этот вызов или нет - уже совсем другой вопрос.

 


Источник:  "Лебедь" (Бостон) 05.11.2000

   
avk (c) 1998-2016

Все права на все текстовые, фото-, аудио- и видеоматериалы, размещенные на сайте, принадлежат авторам или иным владельцам исключительных прав на использование этих материалов. При полном или частичном использовании материалов, предоставленных авторами специально для сайта "Душа хранит", ссылка на http://rubtsov-poetry.ru обязательна.