Гори, сияй, звезда полей

Борис Укачин

Абитуриенты, выдержавшие творческий конкурс в Литературный институт имени А. М. Горького в августе 1962 года, кажется, почти все познакомились и все знали друг о друге: кто откуда, на каком языке пишет, где печатался, с книгой ли собственной приехал или нет. Еще до экзаменов, а мы друг друга «экзаменовали» чтением стихов, показывали первые свои книги, подборки стихов, рассказов, в редких случаях даже повестей и романов. И вот среди этого общего шума и гама не заметил я тогда лица моего будущего однокашника и друга Николая Рубцова. 

Счастливчики, поступившие в желанный Литинститут, остались в Москве, чтобы продолжить учебу, а большая часть с горечью в груди, со слезами на глазах ехали по домам. Нас, вновь принятых, на очном отделении было около тридцати человек. Мы чувствовали себя как бы отборными зернами, оставленными на посев будущего урожая. Круг наш стал тесным, теперь все мы жили в одном доме на улице Добролюбова. Но и тут каким-то образом на мои глаза не попадался Рубцов. 

В общежитии Литинститута я поселился вместе с Сергеем Макаровым из Ленинграда. Среди первокурсников он тогда считался одним из самых одаренных поэтов. Большую подборку его стихов напечатал журнал «Огонек». Добродушный и улыбчивый здоровяк, Сережа Макаров однажды мне говорит: 

— Пойдем, я тебя познакомлю с хорошим поэтом из Ленинграда. 

Я тут же согласился и пошел с ним в одну из комнат нашего шумного общежития. Сережа Макаров сказал, что хочет познакомить меня не с кем-то из однокурсников, а «с хорошим поэтом из Ленинграда». Ленинград для меня, юного провинциала, был каким-то сверхсказочным городом, ничем не уступающим Москве. А в литературе— это Николай Тихонов, Сергей Орлов, Михаил Дудин, чьи стихи в то время мне были наиболее понятны и известны. Да вообще в то время в нас жила жажда знакомства с любым человеком из литературных кругов, не говоря уж о «хороших поэтах». 

Захожу в комнату. Сквозь папиросный дым различаю несколько знакомых лиц однокурсников: Женя Чернов, Эдик Крылов, Коля Попов (ныне выбрал он себе псевдоним Ливнев) и еще кто-то. Среди них на стуле, как сейчас четко вижу, сидит угрюмый, лысеющий человек с полузакрытыми глазами. 

—- Коля, вот о ком мы говорили. Познакомься, поэт из Горного Алтая. 

— Из Алтая?!. А где этот Алтай?—Он поднял свою лысеющую небольшую голову, без особого интереса посмотрел на меня карими глазами и, ни к кому определенно не обращаясь, спросил: — А он что-нибудь кумекает в русских стихах?.. 

— Почитай что-нибудь, Коля, или спой,— попросили хором ребята. 

А он, только что высказавший в мой адрес каверзный вопрос, по-прежнему угрюмо, как мне тогда показалось, нехотя бросил: «Достоевский»,—и начал читать прерывистым, чуть завывающим голосом: 

Трущобный двор. Фигура на углу. 

Мерещится, что это Достоевский. 

И желтый свет в окне без занавески 

Горит, но не рассеивает мглу,— 

Я слушал его и действительно не «кумекал», что это за стихи. Как можно так писать в нынешнее время?!. А может быть, ребята решили «шуткануть» надо мной?.. «Трущобный двор»—где это в нашей поэзии ныне видано? Есть ли вообще-то где-нибудь этот самый «трущобный двор»?.. А угрюмый человек по имени Коля Рубцов тем временем продолжает: 

Поэт, как волк, напьется натощак. 

И неподвижно, словно на портрете. 

Все тяжелей сидит на табурете 

И все молчит, не двигаясь никак. 

Может быть, это стихи девятнадцатого века?.. Тогда, признаться, мне даже и в голову не приходило, что сидящий предо мной человек старается показать окружавший Достоевского мир. 

Рубцов читал, иногда взмахивая худыми руками и ни на кого прямо не глядя. А в моем сердце вырастал протест. Я начинал сердится на Сережу Макарова, который обманул и разочаровал меня, сказав, что «познакомит с хорошим поэтом из Ленинграда». А о самом Рубцове думал, что он пришел в общежитие случайно, с улицы. Недоверчивая мысль укрепилась особенно после того, как он выдохнул, завершая своего «Достоевского»:

И все торчит.
В дверях торчит сосед,
Торчат слова,
Торчит бутылка водки,
Торчит в окне бессмысленный рассвет!
Опять стекло оконное в дожде,
Опять туманом тянет и ознобом...
Когда толпа потянется за гробом.
Ведь кто-то скажет:
«Он сгорел... в труде».

Именно при чтении этих стихов впервые увидел я Николая Рубцова и глубокую суть и боль его стихов о трагической судьбе Достоевского, признаться, тогда я не понял.

Стихи эти при жизни Рубцова, кажется, не печатались ни в периодике, ни в сборниках. В его посмертной большой книге «Подорожники», выпушенной в 1976 году издательством «Молодая гвардия», стихотворение это почему-то именуется «В гостях».

Потом пошли обычные дни учебы. Ежедневная езда от улицы Добролюбова, или как тогда мы говорили от «Зеленого дома», до площади Пушкина. В первые дни мы с жадностью слушали лекции преподавателей. с жадностью листали учебники. Особенно было интересно видеть известных профессоров, по чьим книгам учились студенты всех гуманитарных вузов страны. А мы, студенты Литературного института, в отличие от них, каждый день встречались с самими создателями учебников и слушали их самих. Могли мы также общаться и с известнейшими поэтами и прозаиками — руководителями творческих семинаров. Мне думается, самое интересное в нашей жизни и учебе — именно эти творческие семинары, чтение и обсуждение произведений сокурсников. Тут уж мы никого не жалели. Жестоко, но честно критиковали стихи и прозу друг друга. К своим недостаткам относились так же беспощадно. В то же время мы перебегали из одного семинара в другой. Любопытно же, как там работают, говорят, спорят. Разве не интересно послушать самого Илью Сельвинского и его семинаристов?.. А что происходит в семинаре Николая Сидоренко, где занимается Н. Рубцов, И. Шкляревский?..

В ту пору среди первокурсников выделялись имена Павла Мелехина, стихи которого охотно печатала «Юность», Валерия Гейдеко, чьи статьи неоднократно появлялись на страницах московских журналов, и, конечно же, ребята сразу заметили и приняли стихи и песни Николая Рубцова. Но как он работает, когда он пишет,— никто не знал. Он тихо появлялся в комнате, чтобы попросить пишущую машинку или папиросы, а иногда и деньги на обед, которые у него почти никогда не держались.

Действительно, когда и где он, Коля Рубцов, пишет свои стихи?.. Может быть, «пишет ногами», как утверждают некоторые современные поэты?.. А может быть, он большей частью свои стихи «вылеживал» на студенческой койке, думая о них ночами?..

Несколько позже нас в Литинститут поступил ныне знаменитый в Горном Алтае прозаик Кугей Телесов. Коля Рубцов, будучи старшекурсником, сдружился с ним, часто приносил ему свои стихи, чтобы тот перепечатал на машинке. Приносил он свои стихи на разных клочках и обрывках бумаги. Иной раз прямо диктовал «из головы»...

Надо отметить и то, что к своим стихам Николай Рубцов относился, можно сказать, небрежно, не собирал их кропотливо и аккуратно, как это присуще многим из нас. Стихи Рубцова даже в порядочной папке, думается, никогда не хранились. Они на разных клочках бумаги валялись на столе комнаты, где он жил, переписывались от руки, перепечатывались и ходили по кругу. Возможно, многие поэтому так и затерялись.

Всем ясно, жить на скудную студенческую стипендию трудно, поэтому в нашем общежитии быстро стало популярным стихотворение Рубцова, где были такие строки:

Стукнул по карману — не звенит. 

Стукнул по другому — не слыхать. 

В тихий свой, таинственный зенит 

Полетели мысли отдыхать.

Правда, выпуская в издательстве «Советский писатель» в 1967 году свою первую московскую книгу «Звезда полей», автор счел нужным заменить и уточнить некоторые слова из последних двух строчек. И, мне думается, поступил совершенно верно: у него был тонкий вкус к слову.

У Рубцова была поистине песенная душа. Несмотря на свою внешнюю угрюмость, в нем жила доброта и участливость, юмор и шутливость. Талантливый человек не будет возносить себя, стараясь скрывать от людей свои какие-то недостатки и грехи. Рубцов никогда не выделял себя, не считал личностью исключительной. Ему для общения нужен был прежде всего человек.

В этом очерке то и дело пишу — Николай, хотя никогда к нему так не обращались. Его всегда звали просто Колей. По отношению к нему Николай звучит как-то холодно и отчужденно.

О его одаренности и внутренней скромности можно судить по тому, как он сам относился к себе. Он умел подтрунивать над собой. Эта черта проявляется во многих строчках его стихов. Вот как кончается его знаменитое «Стукнул по карману»:

Стукнул по карману — не звенит. 

Стукнул по другому — не слыхать. 

Если только буду знаменит, 

То поеду а Ялту отдыхать...

В другом своем стихотворении-песне он говорит о себе:

Ну так что же? Пускай 

Рассыпаются листья! 

Пусть на город нагрянет 

Затаившийся снег! 

На тревожной земле 

В этом городе мглистом 

Я по-прежнему добрый, 

Неплохой человек.

Он без громких слов, с присущим ему юморком, застенчиво и нежно относился к товарищу. Именно эти качества в его сложном, неординарном характере, мне кажется и проявились, когда 7 июня 1967 года он подписывал мне дружеский автограф на книге «Звезда полей». В автографе Коли я четко чувствую прежде всего доброту его ко мне и вместе с тем какую-то добродушную подначку: «Боре, Борису Укачину - алтайскому классику с любовью. Н. Рубцов»

Да, он был «неплохим человеком» и отличным поэтом. Но к великому сожалению, всенародная слава пришла к нему, по сути, уже после смерти. Он никогда не поверил бы, если бы ему сказали, что о нем будут говорить и спорить серьезные профессора-литературоведы, что герои фильмов будут думать и размышлять о его поэзии, известные всей стране артисты со сцены и с экрана телевизоров будут читать его стихи.

На первом и втором курсах Литинститута мы ездили в подмосковные колхозы и совхозы на сельхозработы. Однажды поехали под Загорск и там я, Коля Рубцов, Игорь Шкляревский очутились под одной крышей у деревенской старушки. Хорошо помню, как они меня учили собирать и выбирать грибы, какие съедобные и как они называются, а какие из них «поганые», несъедобные. Дело в том, что алтайцы, издревле общаясь с природой, познав целебность и съедобность тех или других корней и трав родной земли, почему-то долгое время не употребляли грибов, хотя их в наших горах и лесах поныне, как говорится, непочатый край. Более того «мочой жеребца» оскорбительно прозвали их.

В тот день мы в подмосковном березовом бору насобирали довольно много грибов. Потом Игорь и Коля их умело почистили, помыли. У хозяйки-старушки, где мы квартировали, попросили жиру и зажарили на сковородке... Ай, какая была вкусная еда!

Позже, уже в общежитии, он нам читал новое стихотворение:

Сапоги мои — скрип да скрип
Под березою.
Сапоги мои — скрип да скрип
Под осиною.
И под каждой березой — гриб,
Подберезовик,
И под каждой осиной — гриб,
Подосиновик!

Рубцов никогда не был и не оставался ко­ридорным поэтом общежития Литературно­го института. От стихотворения к стихотворению возвышался и креп его недюжинный талант. Вскоре о нем, как об очень одаренном человеке, знали не только преподаватели и студенты, но и литературные круги Москвы. Подборки его стихов начали появляться в журналах «Юность», «Октябрь», на страницах других печатных органов столицы. Критики и читатели сразу же услышали голос нового поэта. Такие стихи, как «Тихая моя родина», «Русский огонек», «Я буду скакать по холмам задремавшей отчизны», сразу же обратили на себя доброе и благодарное внимание читателей самых различных кругов. В то же время автор этих дивных по своей чистоте и напряженности стихов жил среди нас обычной жизнью весьма бедного студента. В своем очень честном, а в литературоведческом смысле глубоко теоретическом и доказательном, воспоминании один из близко знавших его поэтов Станислав Куняев, прямо и открыто пишет, как трудно жилось Николаю Рубцову, как он мытарствовал, скитаясь по краям и весям страны. Но даже в самые трудные и гopькиe минуты он всегда мог взять в руки гитару или гармошку и спеть такие вот светлые и добрые стихи:

В горнице моей светло. 

Это от ночной звезды. 

Матушка возьмет ведро, 

Молча принесет воды...

Когда мы поступили в Литинститут, с нами вместе, но только на старших курсах, учились земляки Николая Рубцова из Вологды, ныне широко известные писатели Василий Белов и Ольга Фокина. Это я говорю, вспоминая песни Рубцова, которые часто звучали в дружеском кругу в стенах нашего общежития. Вспоминаю и знаменитую гармошку, на которой так прекрасно, по-русски широко играли и сам хозяин ее Василий Белов, и Николай Рубцов.

Гармошку-то купил В. Белов, но играли на ней, можно сказать, все кто умел и выводил какие-то музыкальные звуки. А чаще всего гармошка оказывалась в руках Коли Рубцова. Под конец, когда уже заканчивали институт, эту гармошку Василий Белов подарил своему азербайджанскому другу-однокашнику, поэту Фикрету Годже. Конечно, наш общий друг-азербайджанец с удовольствием увез ее домой, в Баку. Та веселая «хромка», первоначальным хозяином которой был Василий Белов и на которой играл Коля Рубцов, возможно, и ныне «жива». Стоит где-нибудь и напоминает поэту Фикрету Годже «о печали пройденных дорог». Под плачущие звуки этой гармошки все мы тогда любили петь рубцовские строчки:

Память отбивается от рук. 

Молодость уходит из-под ног, 

Солнышко описывает круг — 

Жизненный отсчитывает срок.

Солнышко, как и встарь, «описывает круг». Страстно любивший странствовать, часто менять место жительства, «описывая» по земле свои трудные и неожиданные круги, Коля Рубцов рано ушел из жизни. Рано и неожиданно! Но дух его, «не знающего покоя», с нами. С нами его думы, тоска его и печаль:

Пускай меня за тысячу земель 

Уносит жизнь! Пускай меня проносит 

По всей земле надежда и метель. 

Какую кто-то больше не выносит! 

Когда ж почую близость похорон. 

Приду сюда, где белые ромашки. 

Где каждый смертный свято погребен 

В такой же белой горестной рубашке...

Мне кажется, сейчас, спустя двенадцать лет после его трагической смерти, уж больно много стало «близко знавших» и друживших с ним при жизни. Видимо, это всегда бывает так, когда касается дело творческого наследия широко известного и талантливого человека.

Говоря о том, что про Николая Рубцова ныне охотно и много пишут, мне хочется процитировать одно место из статьи Евг.Евтушенко «Хлеб сам себя несет», в свое время опубликованной в «Литературной газете», затем вошедшей в его книгу «Талант есть чудо неслучайное». Позволю себе усомниться в одной детали. Евтушенко, описывая внешний облик Николая Рубцова, замечает что он постоянно ходил «...обмотанный шарфом, за что его и прозвали «Шарфиком». Деталь эта не ахти какая, но мы, жившие с ним в одном общежитии и учившиеся на одном курсе, ни разу «Шарфиком» его не «прозывали», хотя он действительно любил носить длинный шарф. Если было бы у Рубцова такое прозвище, по крайней мере мы, его сокурсники, знали бы непременно... 

Некоторые товарищи, глубоко не проникнув до настоящей сути и сердцевины стихов Н. Рубцова, скороспешно норовили обвинить поэта, что он подражает С. Есенину, А. Фету, Ф. Тютчеву и даже А. Блоку. 

Да, в самом деле он любил этих поэтов, восхищался ими, постоянно читал, изучал их. Лично я не раз видел, как Коля носил под мышкой томик Ф. Тютчева или того же А. Блока. Иногда он горячился и доказывал, что нынешние школьники плохо знают поэзию Фета и Тютчева, Блока и Хлебникова. 

Однажды мы сидели с Колей в его комнате, в общежития Литинститута. Он безмерно, как мне тогда показалось, восхищался стихами Тютчева и Фета, чьи книги как раз лежали перед ним, и он старался убедить меня, какие гении были и жили на земле Российской, хотя я не протестовал, а, напротив, соглашался с ним. Но Коля, мотнув лысеющей головой, решительно продолжал «преподавать» мне «уроки настоящей русской поэзии»: 

Блажен, кто посетил сей мир 

В его минуты роковые! — 

читал он наизусть Федора Ивановича Тютчева и сам себе удовлетворенно говорил: 

— Вот это боль! Вот как надо думать и писать о России! 

Далее начал читать, пожалуй, самое знаменитое из стихотворений Тютчева: 

Умом Россию не понять, 

Аршином общим не измерить: 
У ней особенная стать — 

В Россию можно только верить. 

— Пойми умом,—горячился Рубцов,— какие жаркие и горькие стихи он, например, писал о женщинах и любви, о том «...как убийственно мы любим». Нет, лучше послушай и сам убедись: 

Она сидела на полу 

И груду писем разбирала, 

И, как остывшую золу, 

Брала их в руки и бросала. 

И, дочитав до конца, вдруг замолк и задумался. Через какое-то время вскинул голову, посмотрел на меня сквозь ресницы туманно-карими глазами и заговорил о Фете: 

— Это тоже один из самых жгучих нервов Руси. Иногда он выдавал такие светлые, звонкие и широкие картины Родины, какие неподвластны кисти самых талантливых пейзажистов! Вот как просто и пространно он умеет рисовать словом: 

Чудная картина,

Как ты мне родна:

Белая равнина,

Полная луна, 

Свет небес высоких, 

И блестящий снег, 

И саней далеких 

Одинокий бег. 

Вдруг грустно заключил:

— Те, кто глухи к русскому слову и зову Родины, лишь бы сказать что-нибудь или показать свой ум или кольнуть побольней, меня слепо обвиняют — он подражает, мол, Есенину, Тютчеву и так далее.— Он нервно дернул плечами и, зло хмыкнув, сказал: — Моим недоброжелателям решил ответить.

И прочитал стих, в котором говорится, что на него вешают ярлыки, что он якобы перепевает Есенина и Тютчева, даже Маяковского, а куда ему деться и к кому обратиться, жаждущему сказать свое нежное и понятное слово о Родине?

Что касается творчества Тютчева и Фета, то Рубцов считал себя их сменой, своеобразным последователем и, может быть, единственным их достойным наследником. Это свое чувство он позже выразит стихами:

Я переписывать не стану

Из книги Тютчева и Фета,

Я даже слушать перестану

Того же Тютчева и Фета,

И я придумывать не стану

Себя особого, Рубцова,

За то верить перестану

В того же самого Рубцова.

Но я у Тютчева в Фета

Проверю искреннее слово,

Чтоб книгу Тютчева и Фета

Продолжить книгою Рубцова.

Мило сердцу и душе Рубцова было все естественное, как последний и тихий гром в августовском небе, как шелест летнего дождя под кровлей шалаша сельских косарей или скрип чистого снега под ногами. Поэтому-то в его стихах—точные и простые слова, близкие к разговорной речи народа. И писал он о простых и добрых людях. Народность—вот основа всей поэзии Николая Рубцова. Он хранил в себе красоту в мудрость сельских жителей, остроту и образность, фольклорную красочность их языка.

Многие его стихи на первый взгляд кажутся весьма традиционными, какими-то патриархальными. Но это всего лишь кажется. На самом деле в тишине его стихов заложена взрывчатая сила нашего времени, нашего жестокого, ответственного за человеческую жизнь века. Ведь Рубцов сам писал, что в нем живет «адский дух»!

С годами все глубже и ясней становится его поэзия. Вчитываясь в нее, продираясь и проникая во мглу и свет поэтического слова моего друга, ощупью души я начинаю понимать, что был он как бы нервом российской жизни. Был термометром, измеряющим температуру своего времени и окружения. Он интересовался не только тем, что совершается на данном отрезке времени и пространства вокруг него. Сегодня, во многих стихотворениях Рубцова мы найдем труднейшие проблемы наших дней, даже очерковую достоверность и конкретность. К таковым, например, относятся «Русский огонь», «На автотрассе», «Грани» и другие.

Его ведь, как человека современного, сильно терзали «грани меж городом и селом».

Он держал связь и с прошлым своей Родины. Потому-то постоянно слышал смутный звон далеких времен: «То скорбный он, то гневный и державный!» Рубцов помнил и гордился, что «бежал отсюда (из Москвы—Б. У.) сам Наполеон, покрылся снегом путь его бесславный...»

Поэт тревожился и о будущем  земли, и о своей навеки любимой Руси. На вопрос деревенской старушки «Будет ли война?» — лирический герой хотя и отвечает, что «наверное, не будет», но в другом произведении он же почти истерически кричит и, задыхаясь, завещает: «Россия, Русь! Храни себя, храни!..»

Будучи сыном «морских факторий», став после флотской службы, как говорится, сугубо гражданским человеком, он долго не засиживался на одном месте. Он любил с юных лет дорогу и путешествие. Вероятно, новые шири и дали не давали ему покоя, звали его к себе, как писал его земляк Александр Яшин, бродить «босиком по земле». Сыновней любовью до боли любя Россию и русского человека, поэт многое познал именно в своем «бродяжничестве» и в стихах своих говорил об этом, не скрывая ничего. Он видел воочию доброту и щедрость русского человека и готов был всегда «за всю любовь расплатиться любовью». Не миновала его в странствиях по земле и человеческая жестокость, тупость и жадность. Об этом открыто и не менее жестоко, по-рубцовски зримо сказано в стихотворении «Неизвестный»:

Он шел против снега во мраке,

Бездомный» голодный, больной,

Он после стучался в бараки

В какое-то деревне лесной.

Его не пустили. Тупая

Какая-то бабка в упор

Сказала, к нему подступая:

—Бродяга. Наверное, вор...

Кто скажет после таких стихов, что поэзия Н. Рубцова «тихая»?.. Нет, во многих его стихах заложены острые конфликты. Конфликты времени и общества. Рубцов прямо в лоб не называет в своих произведениях, «что такое хорошо и что такое плохо». Своей цели он достигает тонким мастерством художника, большой подтекстовой нагрузкой своих лучших стихов.

Поскольку я пишу воспоминание, а не теоретическое исследование о поэзии Николая Рубцова, то, чтобы конкретнее подчеркнуть его неизменную любовь ко всему народному, и горестному, и светлому—хочу остановиться на одной немаловажной детали, на том, как он всей своей горячей душой воспринимал пословицы и поговорки, старинные русские песни и романсы. В минуты веселья и тоски брал он в руки гитару или гармошку и начивал петь народные песни. Он пел одну и ту же песню по-разному, иногда тихим и спокойным голосом, а чаще всего надрываясь, чуть ли не плача. Но особенно любы ему были старинные романсы «Вечерний звон» и «Гори, гори, моя звезда». И вот сейчас, когда я вспомнил это, моментально откуда-то дошли до моих ушей мелодия и живой, пронзительный голос Коли, и где-то что-то шевельнулось, горькой болью застонала душа:

Гори, гори, моя звезда,

Звезда любви приветная,

Ты у меня одна заветная,

Другой не будет никогда.

Рубцов никогда не был теоретиком поэзии. Он был ее практиком и душою поэта ощущал, что совершается вокруг него, кто на что способен.

— География поэзии—это все-таки человеческая душа, невидимая струна живого сердца,—как-то однажды убежденно говорил он мне.—И пусть поэзия эта говорит только о деревне или о городе, если она настоящая, то все равно охватит наш шар земной, все человечество. Ведь нет же такого человека, который жил бы без сердца и души?..

Хочу отметить еще один немаловажный факт из биографии Рубцова. Его не оставляли равнодушным творения ребят из национальных республик и областей. Он интересовался стихами своих сокурсников, принимал активное участие в их обсуждении, охотно читал подстрочники.

В работах, выходящих ныне о творчестве Рубцова, почему-то не отмечается то, что он не только интересовался поэзией, создающейся на языках народов нашей страны, но и пробовал переводить ее сам. Так, он перевел ряд стихотворений осетинского поэта, студента нашего института Хазбия Дзаболова, жизненный путь которого, к сожалению, оборвался намного раньше, чем самого Рубцова.

Хазби Дзаболов при жизни издал, кажется, всего три сборника стихов. Помню, что стихи его в переводах Рубцова однажды печатались в еженедельнике «Литературная Россия», затем автор включил их в книгу «Очаг», вышедшую в 1963 году в осетинском издательстве «Ир».

В 1966 году в издательстве «Молодая гвардия» вышел мой первый московский сборник стихов на русском языке «Ветка горного кедра». Чтобы поделиться радостью, я подарил Коле свою книгу. Эта моя первая ласточка, судя по отзывам критиков и читателей тех времен, была в основном принята положительно. Книга, вероятно, пришлась по душе и Рубцову, поскольку на другой же день, встретив меня, он цитировал некоторые строчки из моих стихов.

Paз проснулся я: луна

У дверей — такая робкая!

Показалась мне она

Нашей белою коровкою.

— Эти строчки мне близки,—сказал Коля,—а у тебя таких немало в сборнике. И вот эти тоже своеобразные и свежие: «На тебя загляделся Алтай, ты на диво светла и юна. Ты—как горный цветок— танталай, ты — как птица тайги — агуна»... А хочешь, попробую перевести твои стихи?.. Подбери для меня несколько подстрочников?...

Честное слово, я промолчал. В то время я начал увлекаться свободными стихами, писал сюжетные, почти прозаические рассказы в стихах. Сильно увлекался поэзией Владимира Маяковского, Назыма Хикмета, Уолта Уитмена. К тому же мне казалось, что и стихи наши, и позиции очень далеки друг от друга. Может быть, мне надо было тогда воспользоваться неожиданным предложением Рубцова и дать ему на пробу те из стихов, в основе которых лежали традиционные народные мотивы и фольклорная мудрость? Да, наверное, так и надо было сделать.

В разгаре лета 1966 года, по-алтайски месяца Большой Жары, то есть в июле, живя у матери в деревне Каярлык, что в Онгудайском аймаке нашей автономной области, неожиданно получаю телеграмму, подписанную Колей Рубцовым, в которой говорится, что он приехал в Горно-Алтайск и ждет срочно моего возвращения из села. Конечно, я незамедлительно выехал в город.

Приезд Николая Рубцова в мои родные места по сей день остается малоизвестной страничкой в его литературной биографии. Лишь в эссе известного критика Валерия Дементьева «Предвечернее», напечатанном в его книге «Мир поэта», изданной в 1980 году «Советской Россией», в двух местах упоминается (стр. 436 и 446), что Рубцов был в селе Красногорское Алтайского края.

А между тем, его приезд в Горный Алтай не остался бесследным. Под впечатлениями от этой поездки спустя некоторое время, он напишет ряд стихотворений: «Весна на берегу Бии», «В сибирской деревне», «В горной долине», «Шумит Катунь», возможно, и другие.

В упомянутом очерке о Рубцове Валерий Дементьев, в частности оценивая стихотворение «Шумит Катунь», пишет следующее:

«Во время поездки на Алтай, в село Красногорское, Н. Рубцова не покидают мысли о славном прошлом русского народа, об особой миссии России которая встала, по словам Блока, «меж двух враждебных рас—монголов и Европы» и спасла Европу от порабощения ценой невиданных жертв, страданий. Обращаясь к стихотворению «Шумт Катунь», я особо хочу отметить, что именно в этом стихотворении романтический и элегический строй размышлений Н. Рубцова оказался выраженным сильнее всего».

Я согласен с критиком насчет «особой миссии России», спасшей Европу от татаро-монгольского ига. Более того добавлю, что именно Россия спасла многие народы, ныне одной дружной семьей живущие в нашей стране, и от чингисхановских потомков, и от других не менее жестоких варваров, например, китайских завоевателей-феодалов. Но у меня свой взгляд на рубцовское стихотворение «Шумит Катунь» и на оценку его критиком Валерием Дементьевым. Для того, чтобы читателям было понятно, я вынужден опять обратиться к названному очерку и процитировать:

«Перед мысленным взором поэта (Н. Рубцова.— Б. У.) проносятся исторические видения, оживают легенды о скифах и сарматах, возникают отзвуки картины татаро-монгольского нашествия.

И Чингисхана сумрачная тень

Над целым миром солнце затмевала,

И черный дым летел за перевалы

К стоянкам светлых русских деревень...»

Ничего не могу сказать, что в чисто художественном смысле стихотворение «Шумит Катунь» одно из сильных и ярких творений в творчестве поэта. Но я, как житель древнего Алтая, не могу согласиться ни с идейной позицией поэта, ни с современной оценкой этой позиции известным критиком.

По человеческому духу и воспитанию, по образному мышлению поэт Николай Рубцов далек от истории и культуры Древнего Востока, в частности, исторического прошлого Горного Алтая. Скажем прямо, он не знал и не старался вникнуть в события, связанные с передвижением народов Востока, а в данном конкретном случае Горного Алтая.

Во-первых, «воинственные скифы» жили и кочевали не только по северному Причерноморью, но и по территории столь обширного и благодатного Алтая. Так что не стоят возмущаться, мол, «они топтали эти берега!» Куда им деваться, коль «эти берега» когда-то были и их родиной?.. Далее: какое отношение имеет «сумрачная тень» Чингисхана к Горному Алтаю? Кроме страдании и крови, Чингисхан ничего не принес народам, населявшим эту землю! Разве отсюда, с Горного Алтая, с берегов Катуни летел пожар и черный дым чингисхановского нашествия на мир?

В исторических документах точно и достоверно зафиксировано, что впервые на Алтай монголы вторглись в 1199 году. В то немыслимо далекое время им удалось покорить лишь часть алтайских племен. Окончательно завоевали Алтай они в 1207 году. Так что тогда на берегах Катуни не могли быть «стоянки светлых русских деревень».

Свое мнение о стихотворении «Шумит Катунь», когда оно появилось в сборнике «Звезда полей», вышедшем в 1967 году в «Советском писателе», я высказал Коле Рубцову, и он приподнял на меня свои крутой лоб и как-то удивленно произнес:

— Да? Ты так думаешь?.. Я не историк, знаешь сам. Когда пришли ко мне строчки этих стихов, я не думал об истории, лишь прислушивался к шуму и плачу Катуни,— и, улыбнувшись застенчиво, небрежно по-рубцовски, махнул рукой и добавил: — А теперь поздно, стихи, как видишь, напечатаны...

Приезд Рубцова в наши родные места мы, горноалтайские литераторы, встретили шумно и радостно. Он большей частью жил у меня, иногда ночевал у Валерия Чичинова, с которым познакомился в Москве. Позже Валерий Иванович Чичинов напишет воспоминание о Рубцове, о встрече с ним в Горном Алтае и включит в свою книгу «Адрес поэзии—Горный Алтай», вышедшую в 1976 году в нашем областном издательстве.

Мы чаще всего собирались на берегу небольшой речушки Майма, что течет через Горно-Алтайск, и там слушали в авторском исполнении стихи, песни гостя, читали ему и свои. Рубцов приехал к нам со стихами, неизвестными нам до этого. Хорошо помню, всем особенно понравилась его «Старая дорога», которая начиналась так:

Все облака над ней,

  все облака...

В пыли веков мгновении я незримы,

Идут по ней, как прежде, пилигримы,

И машет им прощальная рука.

Навстречу им июльские деньки

Идут в нетленной синенькой рубашке,

По сторонам — качаются ромашки,

И зной звенит во все свои звонки,

И в тень зовут росистые леса...

Как царь любил богатые чертоги.

Так полюбил я древние дороги

И голубые
   вечности глаза!

По горам и долинам моей земли действительно шли «июльские деньки» «в нетленной синенькой рубашке», в точности как в стихотворении нашего друга и гостя. И всем нам тогда показалось, что это стихи о нашем подоблачном Алтае, через который прошли и проходят древние дороги многих народов.

На первый взгляд может показаться, что стихи Рубцова состоят из самых простых слов. Но слушая самого автора, я каждый раз ловил себя на том, что многие слова мне неизвестны доселе, и я их, говоря попросту, не понимаю. А читать любую хорошую книгу и тем белее слушать стихи в исполнении самого автора—это всегда взаимоучеба. Например, до известного теперь стихотворения Рубцова «В горнице» я не знал, что такое «горница». В алтайских жилищах таких «горниц», особых комнат, не бывает. И тогда, впервые прослушав рубцовскую «Старую дорогу», я тут же, не стесняясь, попросил его пояснить значение таких слов, как «пилигримы», «овин», «чертоги».

—Вот я,—сказал он,—современный пилигрим, путешественник. Старые дороги меня, странника, как видишь, привели к тебе, в твой таинственный и мифический Алтай.

Через какое-то время Коля с Валерием Чичиновым решили съездить до Эликманара и Чемала. Эти села стоят на берегу красавицы Катуни, это вообще один из самых красивых ландшафтов в Горном Алтае. Туда надо ехать все время по правому берегу Катуни. Кроме того, в этих местах и в этой долине в двадцатые и тридцатые годы жил и творил великий алтайский художник-пейзажист Чорос Гуркин, ученик Ивана Ивановича Шишкина. Когда мы рассказали об этом Рубцову, ему захотелось не только в нашем краеведческом музее увидеть работы Чороса Гуркина, но и посетить те места, где он жил. Вернувшись из этой поездки, опять же на берегу речушки Майма, Коля прочитал нам стихотворение «В горной долине»:

Я видел суровые страны,

Я видел крушенье и смерть,

Слагал я стихи и романы,—

Нe знал я, где эти тюльпаны,

Давно бы решил посмотреть!

Действительно, мало берез встречается в прикатунской долине, куда ездил Коля. Там высокие горы и крутые скалы. А по берегам Катуни неприступными стенами растут высокие и могучие темно-голубые сосны. Видимо, Коле тут не хватало света и нежности русской березы, а потому он пожелал, «чтоб было побольше берез» в наших суровых горах, хотя и они белеют в гуще других деревьев—сосен, кедра и богатырских лиственниц.

Николай Рубцов в Горном Алтае находился около месяца. После его пребывания у нас я с ним еще не один раз встречался в Москве, мы были по-прежнему друзьями, собратьями по перу. При каждой встрече Коля уверял меня, что непременно снова посетит Горный Алтай. Но этому не суждено было повториться - в январе 1971 года тридцатипятилетний поэт Николай Рубцов погиб...

Рубцов прожил очень короткую жизнь, но его яркие и самобытные творения не забываются, живут вместе с народом. Поэта нет среди нас, но с годами его популярность становится все шире и шире. Продолжают выходить его новые книги. Возможно, в будущем найдутся и какие-то еще неизвестные читателю произведения поэта. Поиски во всяком случае ведутся, и здесь надо сказать спасибо прежде всего Вологодской писательской организации СП РСФСР,  всем тамошним товарищам и друзьям поэта, а особенно Виктору Коротаеву, который после смерти земляка кропотливо собирает еще нигде не опубликованные стихи Рубцова.

Странички воспоминаний о своем однокашнике по Литинституту, друге и замечательном русском, советском поэте Николае Михайловиче Рубцове мне бы хотелось завершить стихотворением о нем. И пусть это мое «Письмо Николаю Рубцову», написанное в том же горестном январе 1971 года и переведенное на русский язык И. Фоняковым, станет своеобразным продолжением моих прозаических воспоминаний о товарище по поэзии и учебе, «о времени и о себе».

Эта горькая весть разминулась со мной,

И провел я весь день не грустя, не скорбя,

Потому что не знал я, что шар наш земной

Продолжает кружиться уже без тебя.

 

У поэта Шатры в нашем отчем краю

Я в селе Каракол в это время гостил.

Вспоминали друзей, пели песню твою:

«...И архангельский дождик на меня моросил...»

 

В то село Каракол не идут поезда,

То село далеко

От проезжих дорог,

И стоит над селом голубая звезда,

Как в одной из твоих вечно памятных строк.

 

В эту звездную ночь тих, пустынен Алтай,

Далеко на Тверском — наш родной институт.

Эх, Шатинов Шатра, вслух стихи почитай,

Пусть замедлится бег торопливых минут!

 

Благодарного лета кончалась пора,

И, уже набираясь для осени сил,

Русским строчкам в горах подпевали ветра:

«И архангельский дождик на меня моросил...»

 

Помнишь, Коля, как съехались мы на Тверской,

Кто откуда, со всей бесконечной страны,

Помнишь долгие споры над чьей-то строкой

И надежды, которых мы были полны?

 

Помнишь — мы по Алтаю бродили с тобой.

— Что за дивная силища в этой волне! —

Ты сказал о Катуни моей голубой,

И не скрою, что это понравилось мне.

 

Полюбилась тебе наших гор тишина.

— Я еще непременно приеду сюда!..—

Заверял ты меня, и твоя ли вина,

Что теперь не приедешь уже никогда.

 

И не верится мне, что с тобою вдвоем

На земле, где ты голову гордо носил,

Мы уже никогда-никогда не споем:

«...И архангельский дождик на меня моросил...»



Публикуется по журналу "Сибирские огни" (1984, №2)