Я
давно хотел написать эти воспоминания. Но у
Коли вдруг оказалось столько "друзей",
что это отбило у меня охоту. А с другой
стороны, есть ведь понятие долга: кроме
общеизвестных вещей были такие моменты,
которые знаю только я. И не рассказать об
этом было бы нечестно по отношению к
Николаю.
Популярность Рубцова - это показатель того,
что его поэзия нашла и находит
отклик в душе народа. Он, пожалуй, как никто
другой из нашего поколения наиболее
пронзительно выразил чувства и мысли тех,
чье детство пришлось на войну, послевоенную
голодуху и нищету. Рубцов и в
этом поднялся до уровня общенационального
поэта, одного из самых пронзительных
русских лириков.
Он
поступил в Литературный институт в 1962 году,
вслед за нашим курсом. Не помню, как я
познакомился с Колей Рубцовым. Я жил в одной
комнате с поэтом Иваном Николюкиным, и
поэтому у нас постоянно были поэтические
застолья, во время которых пииты выясняли,
кто из них самый талантливый. В этот круг
включился и первокурсник Коля Рубцов.
Поскольку я стихов не писал, то для поэтов
был совершенно неопасным - прозаик не мог
претендовать на их место на Парнасе.
Трудно к поэтам предъявлять какие-то
общепринятые требования. Они люди
мгновенной реакции, у них нервные волокна
не покрыты "изоляцией". Я не знаю ни
одного счастливого писателя, а уж о поэтах и
говорить нечего. Если кто-то называет себя
счастливым, вряд ли он настоящий литератор.
Ибо всякий талант - всегда конфликт с
обществом. И чем больше талант, тем конфликт
значительней больней.
У
Рубцова было очень обостренное чувство
собственного достоинства. Рубцов
отдавал себе отчет в том, кто он в поэзии.
Но жизнь постоянно унижала его - сиротством,
бедностью. Даже физического роста она ему
пожалела, густоты волос на голове...
Председатель студкома Валентин Солоухин, в
то время уже третьекурсник, отобрал
подборку стихов Рубцова и отнес в один
молодежный журнал. Отдел поэзии
возглавляла там известная на ту пору
критикесса. В действительности же это была
одна из многочисленных дам с уровнем
ремингтонных барышень, по-старинному
машинисток, которые вдруг стали решать
судьбы литературы.
Критикесса попросила Рубцова зайти в
редакцию. Дело было зимой, и Николай
заявился в подшитых белых валенках и, как
всегда, в мятом костюме. Дама стала
высказывать свои претензии и, по привычке,
учить Рубцова писать стихи. Коля сидел
скромненько, слушал, а потом вдруг
взорвался:
-Да
вы же в поэзии ни черта не
понимаете!
И
ушел. Валентин Солоухин поехал в журнал
улаживать конфликт. Критикесса кричала ему,
что этот "хмырь в валенках" посмел
оскорбить ее и прочее. Тогда Валентин пошел
к главному редактору, и в конце концов стихи
Рубцова были напечатаны. Впервые в Москве.
Недавно я взял его сборник "Подорожники",
и многие страницы всколыхнули мою память. Я
был одним из первых слушателей
стихотворения "Стукнул по карману...".
Однажды утром столкнулся с Колей в коридоре
общежития Литинститута. С поэтами по утрам
было встречаться небезопасно, поскольку
многим из них хотелось кому-нибудь прочесть
написанные ночью стихи. Была даже такая
шутка: "Не стой на виду, а то переведу!"
Вполне возможно, что Рубцов в ту
ночь вообще не спал и ему хотелось попросту
есть. Он прочел концовку стихотворения, не
без юмора названного "Элегией": "Стукнул
по карману - не звенит. Стукнул по другому -
не слыхать. Если только буду знаменит, буду
неимущих похмелять!.." Последняя строка
"То поеду в Ялту отдыхать...", потом
появившаяся в сборниках, явно не рубцовская,
придуманная редакторами. Последняя строфа
выполняла роль своего рода колядки -
предложения поесть-выпить в
обстоятельствах, когда "не звенит". "Буду
неимущих похмелять!.." - конечно же,
обещание поддержать в трудную минуту друга-литератора.
Весной 1963 года Хрущев почему-то решил, что
коммунизм не будет нуждаться в очном
отделении Литературного института. Кто-то
ему напел, что там учатся исключительно
барчуки - пьянствуют и безобразничают.
Причина тому была - в институт в то время
принципиально не принимали деток
московских писателей. У меня в багаже был
техникум, три года работы механиком,
слесарем, учителем. Народ в то время на
очном отделении подобрался тертый,
семейный, многие с опубликованными книгами.
На одном курсе с Николаем учился и такой "барчук"
- Герой Советского Союза, бывший командир
полка, а потом начальник разведки в
соединении Ковпака Петр Брайко. Задержался
он с поступлением в институт по причине
долголетнего сидения в лагерях.
Ректор Литинститута Иван Николаевич
Серегин храбро сражался за вуз, хотя в то
время был смертельно болен. И вот вечером 22
мая 1963 года нам стало известно, что
постановление принято - "утечку
информации" совершила работница отдела
кадров, чью фамилию я, к сожалению, забыл.
Стал нам известен и план: мы разъезжаемся на
каникулы и нам присылают извещение о том,
что очное отделение закрывается.
Негодование было всеобщим. Помню, достали
кусок то ли бумаги, то ли обоев, и написали
на нем: "Просим партию и правительство
отменить решение о закрытии очного
отделения Литинститута!" За абсолютную
идентичность текста не ручаюсь, но суть
лозунга была такова.
На
следующее утро, 23 мая, мы повесили этот
плакат над входом в "дом Герцена".
Возник стихийный митинг. Преподаватель
кафедры марксизма-ленинизма, бывший когда-то
секретарем Сталинградского обкома партии,
во время войны, М. Водолагин убеждал нас
вначале во дворе, а потом в конференц-зале
разойтись по аудиториям. Конечно, он
понимал, что за это многие из нас могут
поплатиться.
Месяц спустя меня призвали в армию, как,
впрочем, многих неслуживших студентов
Литинститута. Я попал в погранвойска. На
следующий год я с радостью прочел строки из
постановления II съезда Союза писателей
России о необходимости восстановления
очного отделения Литературного института
имени А.М. Горького... Когда меня забирали в
армию, я перевелся на заочное отделение. За
три года службы мне удалось однажды
заработать отпуск и использовать его для
сдачи экзаменов. Когда же я вернулся со
службы осенью 1966 года, то вдруг узнал, что
вообще исключен из института.
Николая Рубцова тоже исключили из
института, и так получилось, что мы оба
восстановились, стали однокурсниками и
старались держаться вместе.
В
1967 году вышла его "Звезда полей". Мы
стояли возле памятника Герцену, и Коля, весь
сияющий, показал мне сборник:
-
Саша , смотри - сигнал!
Я
никогда больше не видел Рубцова таким
счастливым. Вскоре о сборнике заговорили.
Он становился известным поэтом и
чувствовал себя в литературе и в жизни
гораздо уверенней.
Однажды мы куда-то договорились пойти, но в
тот день надо было сдать спецкурс по
Маяковскому. Заходим в аудиторию, Коля
садится сразу перед преподавателем и без
всякой подготовки начинает обвинять
Маяковского в пристрастии к агиткам, всяким
"Баням" и "Клопам", и что вообще
это не поэт, а что-то другое...
-
"Улица-змея" - скажите, где здесь поэзия?
- разошелся Николай. Бедный преподаватель,
для которого Маяковский был не только
поэтом, но и профессией, и куском хлеба, не
ожидал такого напора и даже растерялся. Он
не стал спорить с Рубцовым, поставил ему
зачет.
-
Кто такой Рубцов? - спросил он
меня, когда я сел перед ним.
-
Как? Вы не знаете?! Это уже известный и,
несомненно, очень большой поэт, - ответил я,
ввергая несчастного в новое смущение.
- Да?..
- чуть-чуть засомневался он в моих словах.
- Ну
как? - спросил Рубцов,
поджидавший меня за дверью.
-
Спросил, кто ты такой... А я сказал, что ты
очень большой поэт.
Мы
засмеялись и пошли по намеченному маршруту...
В
1968 году Валентин Солоухин взял меня за
рукав и отвел к Киму Селихову - будущему
первому заместителю секретаря правления СП
СССР. В то время он был главным редактором
журнала "Комсомольская жизнь". И
Валентин сказал ему:
-
Возьми его на работу. Не пожалеешь...
Поскольку в журнале надо было много ездить
по стране, то в первую свою командировку я
поехал в Вологду. Вообще-то командировка
была в Череповец, где должно было
состояться всесоюзное соревнование
молодых каменщиков, но я взял билет в
Вологду - Рубцов не раз
приглашал, тем более что у него было теперь
свое жилье.
Приехал я рано утром, поэтому застал
Николая дома. Хотя сам я снимал в то время с
женой комнату, отсутствие какой-либо мебели
у Рубцова меня поразило. Раскладушка,
стопка книг в углу, какие-то бумаги на
подоконнике вместе с пустой кефирной
бутылкой. Это было его первое и
единственное жилье, полученное им в
возрасте Иисуса Христа.
А
за окном поблескивала, словно чешуей,
Шексна. "Живу вблизи пустого храма, на
крутизне береговой..." - вполне возможно,
что "Вологодский пейзаж" к середине
августа 1968 года был уже написан...
-
Хорошо, что ты приехал! - и обрадовался, и
засмущался Николай, поскольку у него даже
табуретки не было и не на что было меня
посадить. - Мы собрались за грибами, поедем?
Я
согласился. Мы пошли в газету Вологодского
сельского района и поехали вместе с
редактором на машине за город. Редактор был
очень тактичным человеком и не вмешивался в
наши разговоры. Коля рассказывал мне о
вологодских лесах. Не знаю, может,
действительно было так или же тут было
преувеличение, но тогда он сказал мне:
- Не
отходи от меня далеко. Рву малину, окликаю, а
ты молчишь. Раздвигаю куст - а с той стороны
малиной лакомится медведь...
В
лесу было много рыжиков, и, собирая их, Рубцов
сказал, что каждый год из Вологды бочонок
соленых рыжиков посылают Черчиллю.
- А
ты шашлык из рыжиков пробовал? - спросил
вдруг он.
Поскольку я никогда такого шашлыка не ел, мы
развели костер на берегу какой-то речушки.
Налили, выпили... Как только образовались
угли, Коля стал нанизывать на тоненькие
прутики ножки рыжиков и присаливать
пластинки грибов с внутренней стороны.
Укладывал на сучок так, чтобы выпуклой
стороной рыжики были обращены к углям. Сок
мгновенно закипал, рыжик просаливался -
закуска получалась изумительная.
Когда мы, возвращаясь с грибной охоты, шли
полем к автобусной остановке, Николай
неожиданно сказал:
-
Видишь деревню вон на угоре? Так вот каждый
год в какой-нибудь дом обязательно бьет
молния. Все отсюда уехали, кроме одной семьи.
Как только она уедет, я поселюсь тут. Буду
ждать свою молнию...
Он
не шутил, не оригинальничал - говорил это
задумчиво и печально. Я еще раз взглянул на
чернеющие избы на угоре и ничего не ответил...
Видимо, его мучили какие-то предчувствия.
Отблеск этих раздумий в еще одной "Элегии":
- Отложу свою скудную
пищу.
- И отправлюсь на
вечный покой.
- Пусть меня еще любят
и ищут
- Над моей одинокой
рекой.
-
- Пусть еще
всевозможное благо
- Обещают на той
стороне.
- Не купить мне избу
над оврагом
- И цветы не
выращивать мне.
Потом был выпускной вечер в мае 1969 года. У
меня сохранилась фотография нашего курса -
Коля стоит с самого края, улыбается. Это еще
один документ его одиночества.
Последняя встреча состоялась за несколько
недель до его гибели. Той зимой мне вырезали
запущенный аппендикс, и у меня больше
месяца держалась температура. Я зашел в
шашлычную на Тверском бульваре, выпил сто
граммов коньяку и возле двери столкнулся с
Колей и Анатолием Передреевым. Рубцов
выглядел больным, простуженным. С ними были
два каких-то подержанных киношных помрежа
женского пола. Тогда мне показалось, что
больше Колю не увижу...
Источник: "Парламентская
газета" (01.03.2001)
|