Спокойных звезд безбрежное мерцанье

Александр ОЛЬШАНСКИЙ

Я давно хотел написать эти воспоминания. Но у Коли вдруг оказалось столько "друзей", что это отбило у меня охоту. А с другой стороны, есть ведь понятие долга: кроме общеизвестных вещей были такие моменты, которые знаю только я. И не рассказать об этом было бы нечестно по отношению к Николаю.

Популярность Рубцова - это показатель того, что его поэзия нашла и находит отклик в душе народа. Он, пожалуй, как никто другой из нашего поколения наиболее пронзительно выразил чувства и мысли тех, чье детство пришлось на войну, послевоенную голодуху и нищету. Рубцов и в этом поднялся до уровня общенационального поэта, одного из самых пронзительных русских лириков.

Он поступил в Литературный институт в 1962 году, вслед за нашим курсом. Не помню, как я познакомился с Колей Рубцовым. Я жил в одной комнате с поэтом Иваном Николюкиным, и поэтому у нас постоянно были поэтические застолья, во время которых пииты выясняли, кто из них самый талантливый. В этот круг включился и первокурсник Коля Рубцов. Поскольку я стихов не писал, то для поэтов был совершенно неопасным - прозаик не мог претендовать на их место на Парнасе.

Трудно к поэтам предъявлять какие-то общепринятые требования. Они люди мгновенной реакции, у них нервные волокна не покрыты "изоляцией". Я не знаю ни одного счастливого писателя, а уж о поэтах и говорить нечего. Если кто-то называет себя счастливым, вряд ли он настоящий литератор. Ибо всякий талант - всегда конфликт с обществом. И чем больше талант, тем конфликт значительней больней.

У Рубцова было очень обостренное чувство собственного достоинства. Рубцов отдавал себе отчет в том, кто он в поэзии. Но жизнь постоянно унижала его - сиротством, бедностью. Даже физического роста она ему пожалела, густоты волос на голове... Председатель студкома Валентин Солоухин, в то время уже третьекурсник, отобрал подборку стихов Рубцова и отнес в один молодежный журнал. Отдел поэзии возглавляла там известная на ту пору критикесса. В действительности же это была одна из многочисленных дам с уровнем ремингтонных барышень, по-старинному машинисток, которые вдруг стали решать судьбы литературы.

Критикесса попросила Рубцова зайти в редакцию. Дело было зимой, и Николай заявился в подшитых белых валенках и, как всегда, в мятом костюме. Дама стала высказывать свои претензии и, по привычке, учить Рубцова писать стихи. Коля сидел скромненько, слушал, а потом вдруг взорвался:

-Да вы же в поэзии ни черта не понимаете!

И ушел. Валентин Солоухин поехал в журнал улаживать конфликт. Критикесса кричала ему, что этот "хмырь в валенках" посмел оскорбить ее и прочее. Тогда Валентин пошел к главному редактору, и в конце концов стихи Рубцова были напечатаны. Впервые в Москве.

Недавно я взял его сборник "Подорожники", и многие страницы всколыхнули мою память. Я был одним из первых слушателей стихотворения "Стукнул по карману...". Однажды утром столкнулся с Колей в коридоре общежития Литинститута. С поэтами по утрам было встречаться небезопасно, поскольку многим из них хотелось кому-нибудь прочесть написанные ночью стихи. Была даже такая шутка: "Не стой на виду, а то переведу!"

Вполне возможно, что Рубцов в ту ночь вообще не спал и ему хотелось попросту есть. Он прочел концовку стихотворения, не без юмора названного "Элегией": "Стукнул по карману - не звенит. Стукнул по другому - не слыхать. Если только буду знаменит, буду неимущих похмелять!.." Последняя строка "То поеду в Ялту отдыхать...", потом появившаяся в сборниках, явно не рубцовская, придуманная редакторами. Последняя строфа выполняла роль своего рода колядки - предложения поесть-выпить в обстоятельствах, когда "не звенит". "Буду неимущих похмелять!.." - конечно же, обещание поддержать в трудную минуту друга-литератора.

Весной 1963 года Хрущев почему-то решил, что коммунизм не будет нуждаться в очном отделении Литературного института. Кто-то ему напел, что там учатся исключительно барчуки - пьянствуют и безобразничают. Причина тому была - в институт в то время принципиально не принимали деток московских писателей. У меня в багаже был техникум, три года работы механиком, слесарем, учителем. Народ в то время на очном отделении подобрался тертый, семейный, многие с опубликованными книгами. На одном курсе с Николаем учился и такой "барчук" - Герой Советского Союза, бывший командир полка, а потом начальник разведки в соединении Ковпака Петр Брайко. Задержался он с поступлением в институт по причине долголетнего сидения в лагерях.

Ректор Литинститута Иван Николаевич Серегин храбро сражался за вуз, хотя в то время был смертельно болен. И вот вечером 22 мая 1963 года нам стало известно, что постановление принято - "утечку информации" совершила работница отдела кадров, чью фамилию я, к сожалению, забыл. Стал нам известен и план: мы разъезжаемся на каникулы и нам присылают извещение о том, что очное отделение закрывается.

Негодование было всеобщим. Помню, достали кусок то ли бумаги, то ли обоев, и написали на нем: "Просим партию и правительство отменить решение о закрытии очного отделения Литинститута!" За абсолютную идентичность текста не ручаюсь, но суть лозунга была такова.

На следующее утро, 23 мая, мы повесили этот плакат над входом в "дом Герцена". Возник стихийный митинг. Преподаватель кафедры марксизма-ленинизма, бывший когда-то секретарем Сталинградского обкома партии, во время войны, М. Водолагин убеждал нас вначале во дворе, а потом в конференц-зале разойтись по аудиториям. Конечно, он понимал, что за это многие из нас могут поплатиться.

Месяц спустя меня призвали в армию, как, впрочем, многих неслуживших студентов Литинститута. Я попал в погранвойска. На следующий год я с радостью прочел строки из постановления II съезда Союза писателей России о необходимости восстановления очного отделения Литературного института имени А.М. Горького... Когда меня забирали в армию, я перевелся на заочное отделение. За три года службы мне удалось однажды заработать отпуск и использовать его для сдачи экзаменов. Когда же я вернулся со службы осенью 1966 года, то вдруг узнал, что вообще исключен из института.

Николая Рубцова тоже исключили из института, и так получилось, что мы оба восстановились, стали однокурсниками и старались держаться вместе.

В 1967 году вышла его "Звезда полей". Мы стояли возле памятника Герцену, и Коля, весь сияющий, показал мне сборник:

- Саша , смотри - сигнал!

Я никогда больше не видел Рубцова таким счастливым. Вскоре о сборнике заговорили. Он становился известным поэтом и чувствовал себя в литературе и в жизни гораздо уверенней.

Однажды мы куда-то договорились пойти, но в тот день надо было сдать спецкурс по Маяковскому. Заходим в аудиторию, Коля садится сразу перед преподавателем и без всякой подготовки начинает обвинять Маяковского в пристрастии к агиткам, всяким "Баням" и "Клопам", и что вообще это не поэт, а что-то другое...

- "Улица-змея" - скажите, где здесь поэзия? - разошелся Николай. Бедный преподаватель, для которого Маяковский был не только поэтом, но и профессией, и куском хлеба, не ожидал такого напора и даже растерялся. Он не стал спорить с Рубцовым, поставил ему зачет.

- Кто такой Рубцов? - спросил он меня, когда я сел перед ним.

- Как? Вы не знаете?! Это уже известный и, несомненно, очень большой поэт, - ответил я, ввергая несчастного в новое смущение.

- Да?.. - чуть-чуть засомневался он в моих словах.

- Ну как? - спросил Рубцов, поджидавший меня за дверью.

- Спросил, кто ты такой... А я сказал, что ты очень большой поэт.

Мы засмеялись и пошли по намеченному маршруту...

В 1968 году Валентин Солоухин взял меня за рукав и отвел к Киму Селихову - будущему первому заместителю секретаря правления СП СССР. В то время он был главным редактором журнала "Комсомольская жизнь". И Валентин сказал ему:

- Возьми его на работу. Не пожалеешь...

Поскольку в журнале надо было много ездить по стране, то в первую свою командировку я поехал в Вологду. Вообще-то командировка была в Череповец, где должно было состояться всесоюзное соревнование молодых каменщиков, но я взял билет в Вологду - Рубцов не раз приглашал, тем более что у него было теперь свое жилье.

Приехал я рано утром, поэтому застал Николая дома. Хотя сам я снимал в то время с женой комнату, отсутствие какой-либо мебели у Рубцова меня поразило. Раскладушка, стопка книг в углу, какие-то бумаги на подоконнике вместе с пустой кефирной бутылкой. Это было его первое и единственное жилье, полученное им в возрасте Иисуса Христа.

А за окном поблескивала, словно чешуей, Шексна. "Живу вблизи пустого храма, на крутизне береговой..." - вполне возможно, что "Вологодский пейзаж" к середине августа 1968 года был уже написан...

- Хорошо, что ты приехал! - и обрадовался, и засмущался Николай, поскольку у него даже табуретки не было и не на что было меня посадить. - Мы собрались за грибами, поедем?

Я согласился. Мы пошли в газету Вологодского сельского района и поехали вместе с редактором на машине за город. Редактор был очень тактичным человеком и не вмешивался в наши разговоры. Коля рассказывал мне о вологодских лесах. Не знаю, может, действительно было так или же тут было преувеличение, но тогда он сказал мне:

- Не отходи от меня далеко. Рву малину, окликаю, а ты молчишь. Раздвигаю куст - а с той стороны малиной лакомится медведь...

В лесу было много рыжиков, и, собирая их, Рубцов сказал, что каждый год из Вологды бочонок соленых рыжиков посылают Черчиллю.

- А ты шашлык из рыжиков пробовал? - спросил вдруг он.

Поскольку я никогда такого шашлыка не ел, мы развели костер на берегу какой-то речушки. Налили, выпили... Как только образовались угли, Коля стал нанизывать на тоненькие прутики ножки рыжиков и присаливать пластинки грибов с внутренней стороны. Укладывал на сучок так, чтобы выпуклой стороной рыжики были обращены к углям. Сок мгновенно закипал, рыжик просаливался - закуска получалась изумительная.

Когда мы, возвращаясь с грибной охоты, шли полем к автобусной остановке, Николай неожиданно сказал:

- Видишь деревню вон на угоре? Так вот каждый год в какой-нибудь дом обязательно бьет молния. Все отсюда уехали, кроме одной семьи. Как только она уедет, я поселюсь тут. Буду ждать свою молнию...

Он не шутил, не оригинальничал - говорил это задумчиво и печально. Я еще раз взглянул на чернеющие избы на угоре и ничего не ответил... Видимо, его мучили какие-то предчувствия. Отблеск этих раздумий в еще одной "Элегии":

Отложу свою скудную пищу.

И отправлюсь на вечный покой.

Пусть меня еще любят и ищут

Над моей одинокой рекой.

 

Пусть еще всевозможное благо

Обещают на той стороне.

Не купить мне избу над оврагом

И цветы не выращивать мне.

Потом был выпускной вечер в мае 1969 года. У меня сохранилась фотография нашего курса - Коля стоит с самого края, улыбается. Это еще один документ его одиночества.

Последняя встреча состоялась за несколько недель до его гибели. Той зимой мне вырезали запущенный аппендикс, и у меня больше месяца держалась температура. Я зашел в шашлычную на Тверском бульваре, выпил сто граммов коньяку и возле двери столкнулся с Колей и Анатолием Передреевым. Рубцов выглядел больным, простуженным. С ними были два каких-то подержанных киношных помрежа женского пола. Тогда мне показалось, что больше Колю не увижу...


Источник: "Парламентская газета" (01.03.2001)